— Откуда, мужики? — спросил он, стараясь окать посильнее, но совершенно не слыша за грохотом тоннеля своего голоса.
Те тоже не услыхали, даже не шевельнулись в ответ. Пиджаки их пахли чем-то очень знакомым, исчерна загорелые лица казались старше возраста; они сидели рядом с ним отчужденно, как существа другой породы, как негры, что ли, только язык тот же. И то как сказать.
— Откуда, говорю? — выдохнул он так же беззвучно в самое ухо ближнему, пожилому.
Тот отпрянул, обернулся к Скворцову, дотронулся до уха пальцем.
— Извини, папаша, — сказал Глеб. — В такой дробилке сам себя не слышу.
Второй, в куцей кепочке, тоже смотрел, не понимая, потом что-то спросил у соседа жестами глухонемых, и Скворцов, как ни странно, разобрал: «Чего он?» — «Да пьяный вроде», — так же на быстрых пальцах, ответил пожилой. Третий, дальний, вовсе не шевельнулся. Господи, с тоской догадался Глеб; тоскливей всего было, что он этого будто и ожидал. Где-то даже писалось, почему должно быть так. В какой-то классической драме… Но откуда тогда голос? Не дурачат ли они его, чтобы отделаться от чужака? Кто он им?… В черном стекле напротив его белая рубашка и светлые волосы отражались рядом с ними, как негатив. Грохот набирал силу, нераспутанная музыка все напряженнее билась в нем. Отражения мужиков перекидывались безмолвными речами, быстрые разряды сновали меж их одухотворенных пальцев. Меньше всего Глеб Скворцов удивлялся, что понимал их, неосторожное соседство сообщило ему и этот нежеланный дар, он сам безмолвствовал, как они. Они скользили по бесконечной черноте, плоские, бесплотные, пересекаемые разрядами огней. Сколько уже их несло так? Давно, не вспомнить… все быстрей и быстрей, без пейзажа за окнами, в грохоте и суете. Боже, какой безоглядный гон!.. В трубу, в трубу, локтями проталкиваясь, головой о воздух, сквозь верещанье, лязг и скрежет, сквозь нерасслышанный шепот, промчавшийся крик, захлебнувшееся журчанье, застрявшие слова, сквозь тьму голосов и звуков, расчлененных, как годами, равномерным, равнодушным перестуком…
Скворцов открыл глаза. Оказалось, он задремал. Мужиков уже не было рядом… впрочем, лишь двух; третий, крайний, оставался сидеть. Он был рыж, небрит, на коленях держал кепочку, но у сапог лежал не мешок, а тугой магазинный рюкзак, и вместо пиджака была туристская штормовка — по виду вроде бы рыбак, из тех, что с вечера разъезжаются по московским водохранилищам; только и удочек при нем было не видать. Между Глебом и рыжим сидели теперь две женщины, поэтому Скворцов решил повременить с разговором — в нем возобновилась надежда, такая же вздорная, как и раньше. Рыжий вышел на Комсомольской, уверенно направился к Ярославскому вокзалу, миновал платформы пригородных электричек и прошел к стоявшему на первом пути поезду Москва — Соликамск. На этом именно поезде без малого двадцать пять лет назад ехал Глеб Скворцов из своего Сареева в Москву. Без малого четверть века. И с тех пор, объездив полстраны, в родных местах ни разу не побывал. Мудрено ли и голос природный забыть? Мысль была так очевидна, что Скворцову казалось: именно она и пробивалась вчера, когда он вышагивал по одуревшим от жары улицам и потом вспоминал с Ниной небо в ночном и глинистый хлеб, на капустных листьях печенный. Мало-мальски близких родственников в Сарееве у него небось и не осталось, но дальние хоть найдутся, там все — его родня, там рядом — истоки, так он вспомнит себя хотя бы отраженно. Скворцов оставил рыжего у тринадцатого вагона и кинулся в вокзал, мимо желтых эмпээсовских скамеек, уже не прежних, египетски-тяжелых, а легких, гнутой фанеры, мимо узлов, чемоданов и авосек с бесценными московскими булками; вечный вокзальный запах ощутим был слабее, чем прежде, но по составу все тот же; запах немытых с дороги тел, приезжих мужиков, запах туалета и — непонятно откуда — угольной гари. Ах, Антонина Михайловна, Антонина Михайловна, усмехнулся воспоминанию Скворцов. Вдохновение вновь вернулось к нему, он протиснулся мимо очереди к кассе («На отходящий, граждане, на соликамский, ей-богу») — да, да, прямо вот так, в белой рубашке, без пиджака и налегке, благо в кармане был нерастраченный гонорар. Билеты оставались только в купейный вагон — хрен с ним, в купейный так в купейный. Как хорошо стало от легкости, от ощущения авантюры, свободы, надежды! Поезд уже начал разгон, когда Глеб Скворцов вбежал на перрон — навстречу носильщикам с пустыми тележками: «Такса за одно место 30 копеек», мимо помахивающих платочками женщин, мимо молоденькой проводницы — в вагонную дверь — вперед, на поиски себя самого!
— Очень приятно, — компанейски подвинулся рыжий, — голос у него был мягкий, выговор слегка грассирующий, но Глеб Скворцов даже не огорчился обманутому ожиданию — теперь это было уже не так важно, хотя ради этого рыжего он сразу поспешил в тринадцатый вагон, не заботясь о своем купе.
Общий вагон с его оживленным шумом и запахом постельного белья был ему сейчас куда более мил. Слышалась гитара и вразнобой поющие голоса; крайнее отделение было завешено простыней: за ней женщина кормила грудью.
— Сеня Шагал, — продолжал знакомство рыжий. — Так меня зовут. Знаете Шагала? Знаменитый французский художник. Ну, до чего приятно встретить человека интеллигентного. А то сразу начинаются смешки: куда, мол, ты, Сеня, шагал? — ив том же духе. Между прочим, я действительно его родственник. Внучатый племянник. Вот можете посмотреть, — он потянулся к рюкзаку, уже пристроенному на второй полке, достал из кармашка обернутую полиэтиленом фотографию прославленного парижского мэтра с русской надписью на обороте: «Моему дорогому родствиннику Сене». — Обратили внимание, — хохотнул рыжий: «родственник» через «и» пишет? Забыл, старикан, язык своего детства. Пардон, а вы, случаем, не физик? У меня, знаете, особое пристрастие к людям этой профессии. Сердечнейший народ. Я объездил все наши академгородки: Дубну, Обнинск, Черноголовку, в Новосибирск забирался. Договаривался везде об устройстве выставки дедовых работ. Физики, знаете, такие вещи любят, меня принимали как родного. Какие там шикарные гостиницы, какая публика интеллигентная! Вы бывали когда-нибудь? Лучшие эпизоды моих странствий. У нас, видите ли, в семье сохранились некоторые полотна, совершенно неизвестные искусствоведам. «Голова жеребенка», вы видели когда-нибудь? Даже не слыхали. И никто не слыхал. А также много других. Ну и, естественно, я всегда мог списаться с самим мэтром. Старик не прочь был бы приехать в матушку Россию. Но тут, вы сами понимаете, начинается область, нам неподвластная. И все летит кувырком. Но вспоминать об этом приятно. Вы не знаете, почему сейчас не строят новых академгородков? Говорят, это экономически нецелесообразно. По-моему, глупость. Как же нецелесообразно? Ну, не академгородками одними жив человек. На свете есть много чего другого. Я даже предпочитаю разнообразие. Вот, перезимовал на юге, теперь на север. Я подвизался экскурсоводом в Алупке, у меня там хорошие знакомые. Это не так уж сложно, выучить небольшую шпаргалочку — и можно говорить. Потом под Одессой, в рыболовецком совхозе. Подзаработал немного, сел на самолет — ив столицу. Ухитрился, между прочим, без билета. Я по-всякому ездил без билета и сейчас разумеется, но на самолете — первый раз.
Сеня засмеялся, довольный каким-то воспоминанием; он вообще говорил весело, словоохотливо; речь его была интеллигентной, закругленной. В своих грубых сапогах и кепочке, с крупным подбородком, заросшим золотисто-рыжей щетиной, широкими плечами, говорившими о физической силе, он производил впечатление и явно знал об этом.
Без разнообразия не может быть достойной жизни — это мое глубокое убеждение. Знаете, у Маркса где- то написано, что человек будущего не должен будет постоянно закрепощаться какой-то одной узкой областью жизни. Ему положено испытать и умственный труд, я цитирую, — и физический, свободно заниматься разными видами деятельности. Общество, конечно, регулирует производство и потребности, но каждый должен иметь возможность сегодня делать одно, завтра другое, утром ловить рыбу, днем работать грузчиком, вечером заняться искусством — не становясь при этом ни рыбаком, ни грузчиком, ни искусствоведом. Ценность не в этом, понимаете? Главное — быть человеком.
— Просто человеком? — удовлетворенно засмеялся Скворцов.
— Просто человеком. В этом суть будущей свободы. Так, может, я уже и живу в будущем, а? Это прекрасно? Встречаешь людей, видишь разные места, слышишь разговоры, узнаешь массу интересного. И в каждом месте я — новый человек. Только что я был рыбаком — по- настоящему, не думайте. И работал с искренним удовольствием. Я не хиппи, хотя кое-что в их философии заслуживает уважения. В чем я с ними расхожусь — это в отношении к труду. Обратите внимание, у меня настоящие мозоли. Вот потрогайте. Особенно вон тут. А? Но для меня это не самоцель, я не хочу себя закрепостить трудом. Больше всего я люблю дорогу, промежуточное состояние. Поезд ни с чем не связан, не врастает в землю, не пускает корней. Его колеса вольно движутся по рельсам — слышите эту музыку? Превосходно! — Сеня откинулся к стене, обхватив колено руками. — Бывало, вся жизнь моя в шарфе, лишь подан к посадке состав, — это Пастернак, вы знаете Пастернака? Здесь нет никаких вторичных связей, а значит, легче проявиться подлинной сущности человека, или, говоря философским языком, его экзистенции. Человечество на колесах — вот близкое к истине человечество. Свободное от собственности, корысти, от вынужденных обязанностей. Что мне нужно? Вот этот рюкзак. Омниа меа мекум порто — все мое ношу с собой, как говорили древние латиняне. Здесь у меня надувной матрас, надувная подушка, легонькая синтетическая палатка. Наш век, как никогда, дает возможность жить непривязанно. Временные изделия для временных нужд, легко носить, легко расстаться. Тут же и набор пластмассовой посуды, рубашка с галстуком. Побреюсь да переоденусь — вы меня не узнаете. Совершенно новый человек, никакого грима не надо. Еще у меня оригинальный комплект: надувной стульчик, столик и тумбочка. Даже надувные гантели для гимнастики…