За три дня до того батальон, в котором воевал Шестериков и где их осталось человек сорок, был причислен к армии, стоявшей на Московском полукольце обороны, — рассчитывали повидать столицу, за которую, может, и погибнуть предстояло, хоть отдохнуть в ней, отдышаться, да вот не вышло — и как хорошо, что не вышло! И мог бы старшина роты сам за своим обедом сходить, но прихворнул чего-то, лежал в избе под кожушком, глядя в потолок, — и хорошо, что захворал! Мог бы он кого другого послать на кухню, но Шестериков перед ним провинился, ответил грубо, и это ему вышло как наряд вне очереди, — и, Господи, как хорошо, что провинился! Ну, наконец, и генерал мог бы не выйти тогда на крылечко — в бекеше и в бурках, с маузером на ремне через плечо, готовый к дальнему пешему пути, — а вот это, пожалуй, и не мог бы, потому что был приглашен на коньяк, и не на какой-нибудь — на французский.
Он еще и не обосновался в той избе, и комната его пуста была, из хозяевых вещей оставили один топчан, все вынесли, а письменный стол из штаба еще не привезли, и связисты устанавливали телефон прямо на полу — от них-то Шестериков и вызнал потом все подробности.
Только подключили аппарат — заверещал зуммер, и генералу подали трубку. Телефонисты, проверяя качество связи, слушали по другой трубке, отводной.
— Рад тебя слышать, Свиридов, — сказал генерал. Звонил ему командир дивизии, полковник, с которым отступали полгода, от самой границы. Опережаешь начальство, в принципе, я тебе должен первым звонить.[6] Как ты там? Больше всех ты меня беспокоишь.
Свиридов спросил, с чего это он больше других беспокоит.
— Как же, ты у меня крайний. Локтевой связи справа у тебя же нет ни с кем.
Свиридов подтвердил, что какая уж там локтевая связь, правый сосед у него — чистое поле.
— Должна еще бригада прибыть, — сказал генерал. — Из Москвы, свеженькая. Вот справа ее и поставишь, я ее тебе отдаю.
Свиридов поблагодарил, но намекнул, что лучше бы дарить, что имеешь, а не то, что обещано.
— Рад бы, да сам пока обещаниями сыт, — сказал генерал. — Ну, докладывай. Может, чем утешишь…
Свиридов его утешил, что к нему на участок обороны прибыло пополнение два батальона ополченцев из Москвы: артисты, профессора, писатели — одним словом, интеллигенция, очкарики, сплошь пожилые, одышливые, плоскостопных много, — а вооружил их Осоавиахим учебными винтовками, с просверленными казенниками, со спиленными бойками, выстрелить — при испепеляющей ненависти к врагу и то мудрено, только врукопашную. Еще у них по две гранаты есть, сейчас как раз обучают бросать — пусть не далеко, но хоть не под ноги себе. Знакомят некоторых, кто посмышленней, с минометом — мину они опускают в ствол стабилизатором кверху, но, слава Богу, забывают при этом отвинтить колпачок взрывателя.
— Ясно, — сказал генерал со вздохом. — Но настроение, конечно, боевое?
Свиридов подтвердил, что прямо-таки жаждут боя. Ни шагу назад, говорят, не ступят, позади Москва.
— Ясно, — сказал генерал. — Пороху, значит, совсем не нюхали. Но это же еще не все, Свиридов, должен же быть заградотряд.
Верно, Свиридов подтвердил, заградительный не задержался, прибыл батальон НКВД, да только он расположился во второй линии, за спиной у ополченцев, так что фронт растянуть не удается.
— А в первую линию ты их не приглашал?
— Как же, — сказал Свиридов, — ходил к ним, предлагал участок. Комбат отказался наотрез: «У нас другая задача».
— Аты ополченцев обрадовал, что бежать им некуда?
Да, Свиридов их обрадовал.
— И как отнеслись?
— Обиделись даже. А мы, говорят, бежать не собираемся.
— Правильно, — сказал генерал. — Назад не побегут. Что у них за спиной не одна Москва, а еще заградотряд имеется, это они не забудут. Поэтому, как немец напрет, они в стороны расползутся. И придется тогда уж заградотряду принять удар. Все хорошо складывается, Свиридов. Рассматривай этих энкаведистов как свой резерв. Им тоже бежать некуда. В случае чего они друг дружку перестреляют.
Свиридов помолчал и спросил:
— Не приедете поглядеть, как мы тут стоим?
— Да что ж глядеть… Хорошо стоите. Не сомневаюсь, ты все возможное сделал.
— Тем более, — продолжал Свиридов голосом вкрадчивым, — есть одно привходящее обстоятельство. В красивой упаковке. Из провинции Содпас. Парле ву франсе?
— Что ты говоришь! — Генерал сразу взвеселился. — Ах, проказник!.. Где ж добыл?
— Противник оставил. В Перемерках.
— Постой, ты что? Ты его из Перемерок выбил? Что ж не похвастался, скромник? Ай-яй-яй!
Но кроме «ай-яй-яй» упреков Свиридову не было. Оба же понимали, что лучше не спешить докладывать. Ведь это, глядишь, и до Верховного дойдет — а ну, как эти чертовы Перемерки отдать придется? С тебя же, кто их брал, голову свинтят.
Генерал положил трубку на пол, походил по горнице, бросил рядом с телефоном развернутую карту и, глядя в нее, опять трубку взял.
— Свиридов, тут их двое, Перемерок — Малые и Большие. Ты в каких?
— В Больших, Фотий Иванович, в главных. Малые пока у него.
— Ты это… не финти, ты мне скажи четко: выбил ты его или он сам ушел? Я тебя так и так к награде представлю, только по правде.
— Да как сказать? Желания у него особого не было за них держаться. Ну, и я со своей стороны помог. Во всяком случае — коньяк он забыл. Аж четыре ящика, представляете?
Генерал опять положил трубку, успокоился и снова взял.
— Знаешь, Свиридов… Пожалуй, мне твоя оборона нравится. Хорошего мало, а нравится. А может, он это… отравленный?
— На пленных испытали.
— Так ты и пленных взял? Ну и как?
— Согрелись. Дают показания.
Генерал поглядел в карту совсем уже веселыми глазами, уже как бы отведав того «привходящего обстоятельства».
— Слушай, а ты сам-то где сидишь?
— Да в Перемерках же. От вас километров шесть. Могу лошадей выслать.
— Все не приучишься «кони» говорить, Свиридов. Кони и у меня есть, только они с утра снаряды возили, пристали кони. Ведь не люди они устают…
— Так все-таки ждать вас? Опять же, День Конституции страна отмечает…
— Разболтались мы с тобой, Свиридов, — сказал генерал построжавшим голосом. — День Конституции выдаем. А враг подслушивает. У тебя все? До свиданья.
Генерал, заложив руки за спину, походил взад-вперед по горнице, погуживая себе под нос свое любимое: «Мы ушли от пр-роклятой погони, пер-рестань, моя радость, др-ро-жать!..», и стал против красного угла, разглядывая иконы.
— Это сей же час уберем, — поспешил к нему ординарец. — Это живенько!
— Зачем? — удивился генерал. — Чем они мешают?
— Мешают думать командующему, — тот ему отвечал молодецки, с восторгом в голосе. — Мысли отвлекают в ненужное направление.
Ординарец этот был, что называется, деланный дурак, то есть не от природы глупый, а для своего же удовольствия. Не рохля, а вполне даже расторопный, но говорил часто невпопад и еще очень этим гордился. Особо раздражало генерала, что он вместо «Слушаюсь» усвоил отвечать: «С большим нашим пониманием!» — и никак его было не отучить. Ответил и на сей раз, когда генерал велел ничего в красном углу не трогать, оставить как есть.
Уже закипая, поджав губы недовольно, генерал разглядывал темные лики Спасителя, великомученицы Варвары, Николы Чудотворца, — подержал палец над лампадкой, потрогал черное потресканное дерево киота.
— Вот это — как называется?
— Это? — Ординарец не понял еще, что осердил генерала, и отвечал также молодецки, с восторгом: — А это, Фоть Иваныч, никак не называется!
— Вот те раз! — даже ошеломился генерал. — Мастер их делал — может, три тыщи за свою жизнь, — и это у него никак не называлось?
— Ящичек — и все.
— Тьфу! — сказал генерал. — Подай мне бекешу. А шинель свою — оставь дома. И чтоб к моему приходу знал бы точно, как этот ящичек называется.
И ординарец, все понявши, только ему и ответил «большим нашим пониманием». Более генерал ничего от него не услышал и самого его не увидел никогда.
Настала минута Шестерикова вступить в сектор генеральского наблюдения с котелком и с крышечкой.
— Боец, подойдите, — услышал он голос с высокого крыльца, недовольный и обиженный, но это не к Шестерикову относилось, а к морозу, какого начальство, угревшееся в избе, не ожидало, — так уже должно было на кого-нибудь обидеться. Незнакомый грозный человек стоял, поеживаясь, подергивая плечами, картинно при этом расставив ноги в бурках и утвердив руку на кобуре маузера.
— Слушаюсь, товарищ командующий! — Шестериков подошел резво и доложился по форме, чему котелок и крышечка не помешали. Всю остальную жизнь он изумлялся, каким это чутьем признал он под бекешей без петлиц не просто генерала, а — командующего, и объяснения не находил. Разве что маузер в деревянной кобуре его надоумил, какой он видал в кино у революционных братишек и комиссаров.