Вот каким чудаковатым персонажем был этот Мэл Плетнев, и вряд ли стоит говорить, что это совершенно не типический образ, не какой-нибудь там Базаров, Мышкин или Дубровский.
Ночь… Свесившись с кровати, Мэл далеко шарит, рука натыкается на твердый предмет, завернутый в ситцевую тряпицу. Это — инструмент.
Музыка была для Мэла мерцанием, он видел здание, чьи загадочные окна возделывали мелодии ночи и пустоты, — вот почему инструмент Мэла Плетнева, инструмент, специально для него изготовленный его другом, мейстером Сакварелидзе — из красного и лимонного дерева, с инкрустацией тончайшими пластинками янтаря, слюды, смарагда, инструмент, найденный после известных событий и так озадачивший следователя, — был похож на узкое многоэтажное здание с пылающими окнами. Вот почему, разворачивая свой инструмент, Мэл накладывал длинные артистические пальцы на разноцветные шторы человеческих жилищ и, слегка надавив, извлекал свои симфонии и фуги, свои рапсодии и гимны, и двигались по ночному городу дивные сполохи света, будто город, глазированный, сахарный, со свечами тысячелетия подавали на стол великана, и он следил внимательными белыми глазами, сглатывая слюну, как вспыхивает где-то на Сретенке очередной аккорд и, в мгновенье ока полыхнув по бульварам за реку, взлетает на Воробьевы горы, чтобы потом вынырнуть в Коломенском и в более дальней перспективе нестись по тьме и сырости южной Подмосковии, где лишь мельчайшими искрами полыхают отдельные дома, станции, церкви… И толпы обезумевших от ужаса людей вываливают на улицы, срывают друг с друга одежды, разрывают друг другу рты, — и вот уже пляшет бесноватый в кальсонах, как занавеска в окне, на площади перед памятником Ришелье, прямо на колодезном люке, и скачут, гулко стуча, вниз по лестнице отломанные головы…
Он сфантазировал себе рок-группу, в лицах представив ее состав: это были замечательные, безраздельно преданные ему ребята, они были столь же реальны, как, скажем, литературные персонажи, жили своей, неуправляемой жизнью, и плевать им было на собственную нематериальность.
Мэл не хотел быть ни органистом, который, сложив губы трубочкой, склоняется над клавиатурой, ни даже лидером, в экстазе выгибающим спину с фаллической гитарой наголо, ни тем более ударником, который на заднем плане иронически переглядывается с публикой, когда друзья-артисты пускают петуха.
Мэл был загадочным басистом с гитарой, длинной, как ружье, он ставил изумительные звуки среди спрессованной публики, словно палочки в муравейник для добычи кислоты, разумеется, он сочинял тексты и музыку, и был неофициальным, теневым руководителем группы, и с первого же взгляда было ясно, что главный здесь именно он. Мэл зависал на перекладине в метро, с каменным лицом онаниста, и лишь по ритмическому дрожанию век можно было догадаться, что внутри молодого человека происходит музыка, броуновское движение зала, пятеро маленьких человечков на сцене, наполняющих мир грандиозным звуком… И никакого значения не имеет, что с рождения нет Мэла ни малейшего музыкального слуха, иначе бы он действительно пытался стать музыкантом — в яркокварцевом ореоле славы, в бешеном серебре софитов, он имел бы, наверно, столько же девочек, и вовсе не нужно было ему карабкаться по этой лестнице, годами высиживать материальную власть…
Инструмент Мэла Плетнева был глухим. Мейстер Сакварелидзе изготовил плоскую, размером чуть больше компьютерной клавиатуры, доску, в которую были врезаны выступающие клавиши, их легко было нащупать, но вовсе невозможно нажать. Каждая клавиша соответствовала определенной ноте, полулежа в кресле, Мэл клал инструмент себе на колени и, водя по клавишам пальцами, внутренне слышал или, вернее, воображал свою волшебную музыку.
Дверь была заперта, тишина… В тишине было слышно лишь глубокое дыхание музыканта и легкое постукивание ногтей о деревяшку, но это была неведомая, фантастическая, феерическая музыка, и лишь один человек в мире слышал ее.
Анжела стучалась тихо — пять коротких телеграфных стучков в размере три четверти. Девушка разбежалась и прыгнула, запрокинув ноги ему за спину. Мэл отечески похлопал ее по плечам.
— Я очень скучала за тобой.
Она восседала у него на коленях, его мысли метались в знакомых читателю пространствах, он машинально поглаживал ее бедро, внечувственнно, как бородач теребит бороду, его слова были бездумным отражением ее слов:
— Да?
— Да. Я каталась на лыжах в горах, у нас там зимой бывает снег. А в прошлом году был снег и внизу, мы катались на санках по улицам, а один Лешка — он даже спустился на горных лыжах с Ай-Петри, мимо Тюзлера и Учан-Су, вылетел на Советскую площадь и лихо развернулся у сучьего дома, правда, потом лыжи пришлось выбросить, потому что там кое-где торчал асфальт.
— А я считаю эти катания пустой тратой времени.
— Да?
— Да.
— А на что же вы тратите свое бесценное время, милорд?
— Так… В жизни есть дела поважнее.
— Ты, наверно, пишешь роман? Я угадала?
— Какая ты догадливая.
— А можно примазаться к твоей славе?
— Только посмертно.
— Не говори так. У нас во дворе был мальчик, его потом в горах нашли, в обвале, так он тоже написал роман. Между прочим, он его мне посвятил… Бр-р! Какой был гнусный роман — там всю дорогу только и делали, что пердели, как в фильмах Феллини, да беседовали о строении Вселенной, честное слово, пятьсот страниц сплошного пердежа и какой-то странной, душераздирающей философии… Вообще, этот роман как будто бы медленно сходит с ума: герои говорят совершенно не характерные им речи, меняются местами, репликами, причем, безумие его совершенно уникально — каждый читатель, в меру своей испорченности, находит свою, индивидуальную точку безумия… Эй, ты не заснул? А ты знаешь, что Вера Лемурова пишет стихи?
— Да ну?
— Ну да! Очень дурные стишки про чувства. Она у нас трагическая женщина.
— Ну ее на фиг.
— Правильно. У нас есть много о чем поговорить, кроме нее. А откуда ты родом, Мэлор?
— Из Стамбула.
— Не смешно. Ты турок?
— Нет, правда, я родился в Стамбуле, где мой отец был полпредом. Мы даже жили полгода в Италии.
— Правда? Расскажи.
— Скучно. Эмигранты едят бананы. Есть обычные, есть круглые, есть маленькие, словно пиписьки, а нам присылают зеленые, кормовые.
— А я никогда не ела бананов.
— Как?
— Так. В Ялте их не бывает, а в Москве денег нет.
— Может, ты и апельсинов не ела?
— Ела недавно. Под Новый Год. Слушай, этот Пурся хотел меня трахнуть под бой курантов. Набей ему морду, а?
— Непременно. Только найду предлог.
— А ты просто — вызови его на дуэль.
— А если убью?
— Отсидишь и вернешься. Я буду тебя ждать, я верная. Да не улыбайся ты так кисло, будто лимон схавал! Я пошутила. Пурся уже получил свое.
— Да? Кто же это постарался за тебя?
— Я сама. Охуячила его хрустальной вазой. Я ведь девушкой была, неужели ты так и не понял?
— Понял.
Анжела мягко взяла его руку и положила себе на грудь. Изо рта у нее так ужасно, так нестерпимо пахло, что Мелу захотелось украдкой, беззвучно пукнуть, чтобы хоть поменять запах…
— Я теперь очень спокойная, потому что у меня есть ты.
— Я тоже.
— Знаешь, мне жизнь казалась совершенно бессмысленной.
— Она и так бессмысленна.
— Нет. Жизнь — это другие. Когда ты один, ее просто нет. Я всегда была одна и ждала. Я даже ни разу не поцеловалась.
— Трудно представить.
— Отбивалась руками и ногами. Потрогай меня здесь… А однажды меня хотел взять старик.
— У меня тоже в детстве была девочка, которую взял старик.
— Ну? И что с нею стало?
— Она умерла.
— Из-за старика?
— Нет, это совсем другая история. После расскажу… Тебе не жарко в этой зеленой кофте? Да. И это сними.
— Ах, ты родной мой! Какие же у тебя добрые глаза, какой ты большой и теплый, живой… Я так люблю тебя, Андж!
— Андж? Ты назвала меня Анджем?
— Прости, оговорилась… Я вспомнила брата.
— У тебя есть брат?
— Лейтенант КГБ. Только никому не говори.
Мэл внутренне захохотал, будто из-за шторы выглянуло и сразу спряталось какое-то смехотворное лицо.
— Почему ты улыбаешься? — капризно спросила Анжела. — Между прочим, он у меня очень ревнивый. Его мечта — удачно выдать меня замуж.
Мэл покраснел. Он увидел гнусную картину: зловещий брат в голубом мундире коротким ударом плеча швыряет его на стул и, тыча ему в грудь пальцем, скупыми фразами наставляет в будущей семейной жизни. Свадьба в закрытом распределителе, родственники, старые лысые в штатском, Стаканский заводит свою песню о Сталине, двое из гостей переглядываются, Мэл понимает, что он уже ничем не может помочь другу, вдруг мелькает отдаленная надежда…