Я смотрел на вывески банков, на флаги, развевающиеся над зданиями крупных компаний (разные страны, разная специализация, но корни неизменно здесь, в Америке), и представлял себе, как некий безликий господин, за которого никто и никогда не голосовал, а имени никто и никогда не слышал, некто, неподвластный ни одному парламенту, ни одному судье в мире, через пару часов во имя священного принципа прибыли примет решение изъять миллиарды долларов из одной страны, чтобы вложить их в другую, обрекая целые народы на нищету.
Все рациональное безумие современного мира сосредоточено было там, на этом небольшом клокочущем пространстве между Ист-Ривер и Гудзоном, где в струящихся водах отражается безмятежная синева небес. Здесь каменное сердце оголтелого, бездушного материализма, изменившего лик человечества. Столица новой тиранической империи, в которую всех нас толкают, чьими подданными мы все мало-помалу становимся и которой, как я постоянно инстинктивно ощущаю, следует всеми силами противостоять, — империи глобализации.
И сюда, в идейный центр всего, что я отвергаю, я явился просить помощи, искать спасения! Причем не впервые. В тридцать лет я приехал сюда, глубоко разочарованный пятью годами работы на производстве, чтобы изменить жизнь по-своему. Теперь я вернулся, чтобы выиграть время для этой самой жизни. Уже тогда, в первый свой приезд, я разрывался между естественным чувством благодарности и горечью. Благодарности Америке за то, что она мне дала: два года оплаченной свободы в Колумбийском университете, где я изучал Китай и китайский язык и готовился к тому, чтобы отправиться журналистом в Азию, и презрением, иногда ненавистью к тому, что Америка являла собой.
Когда в 1967 году мы с Анджелой, полные радужных надежд, сошли на берег в Нью-Йорке с «Леонардо да Винчи» — лайнера, на который мы неделю назад сели в Генуе, Америка пыталась в грязной и неравной войне навязать свою волю нищему азиатскому народу, чьим единственным оружием были стойкость и упорство, народу Вьетнама. Теперь она вела новую войну. При помощи более утонченной, менее заметной и потому более эффективной агрессии она пыталась навязать всему миру вместе со своими товарами собственные ценности, собственную правду, собственные представления о добре и справедливости, о прогрессе и… терроризме.
Иногда, видя, как из огромных известных зданий на Пятой авеню или Уолл-стрит выходят элегантные господа с маленькими чемоданчиками из дорогой кожи, я знал, что это опасные люди, которых лучше избегать. В этих чемоданчиках было много разных планов, закамуфлированных под «проекты развития». Тут и плотины, зачастую вовсе ненужные, и заводы, отравляющие все вокруг, и опасные атомные станции, и новые вредоносные телепрограммы, специально для других стран, способные причинить больше вреда, чем бомба. Так кто же после этого настоящие террористы?
Когда улицы начинали оживать по утрам, Нью-Йорк терял в моих глазах свой магический ореол; иногда он казался мне чудовищным скоплением людей, потерявших надежду, каждый из которых гнался за любым проблеском безрадостного богатства или убогого счастья.
В восемь часов Пятая авеню, к югу от Сентрал Парка, в шаге от моего дома, заполнялась людьми. Волны запахов аэропорта, резкие духи женщин, бегущих мимо с непременным завтраком в бумажном пакете, чтобы нырнуть в один из небоскребов. Что за начало дня! Я вспоминал флорентийцев, которые, войдя в бар «Петрарка», что на Порта Романа, заказывают не какой-то безликий «кофе». Нет, им подавай «альто» или «маккиато», в стакане или в чашке, «кремовый капуччино, но без пенки», или вот такое — «сердце кофе в стекле»; там предупредительный молодой Франческо живо интересуется вкусами и предпочтениями каждого. Да что там говорить, ведь кофе в Нью-Йорке — это кисловатое обжигающее пойло в накрытом картонном стаканчике, которое потягивают через соломинку прямо на ходу.
Уличная толпа в этот час в основном состояла из молодых людей — красивых, крепких: это была новая раса, выросшая в спортзалах и вскормленная продуктами из магазинов здорового питания. Попадались и мужчины постарше — казалось, что некоторых я уже встречал когда-то во Вьетнаме. Там они были офицерами морской пехоты, а теперь шагали подтянутые, прямые в новой униформе — костюмах бизнесменов. В сущности они так и остались офицерами все той же империи, упорно стремящимися превратить остальной мир в часть их глобальной деревни.
Когда я был в Нью-Йорке, город еще не был потрясен кошмаром 11 сентября и башни-близнецы высились, стройные, гордые, над Даунтауном, но и тогда Америка уже была не в ладах сама с собой и с остальным миром. Более полувека подряд американцы, хотя им никогда не приходилось сражаться дома, чувствовали себя как на войне, а зачастую это и была война. Менялись только противники — сначала коммунизм, Мао, партизаны в Азии и революционеры в Латинской Америке; потом Саддам Хусейн, а теперь вот Усама бен Ладен и исламский фундаментализм. Мира не было никогда. Американцы так и живут — с копьем наперевес. Богатые, могущественные, но обеспокоенные и вечно неудовлетворенные.
Однажды я наткнулся в «Нью-Йорк таймс» на заметку об исследовании, проведенном Лондонской экономической школой; темой исследования было счастье. Результаты получились любопытные: одна из самых бедных стран мира, Бангладеш, оказалась самой счастливой. Индия оказалась на пятом месте. А Соединенные Штаты — на сорок шестом!
Иногда возникало впечатление, что нас, тех, кто любовался красотой Нью-Йорка, было на самом деле совсем немного, кроме меня, которому приходилось столько ходить пешком, и нескольких нищих, готовых противостоять ветру. Все, кого я видел, казалось, были нацелены только на выживание; главным для них было не дать себя раздавить ничему и никому. Война, вечная война — неважно с кем.
Одна из таких войн казалась мне, прожившему двадцать пять лет в Азии, особенно непривычной — это была война между полами. Причем боевые действия здесь велись одной стороной — женщинами против мужчин. Сидя под большим деревом в Сентрал Парке, я наблюдал за этими воительницами. Они шли крепкие, упорные, уверенные в себе, запрограммированные, как роботы. Сначала — утренняя пробежка. Взмокшие, в вызывающе облегающих спортивных костюмах, с волосами, собранными в пучок. Позже путь на работу: офисная униформа — деловой черный костюм, черные туфли, черная сумка с ноутбуком, волосы распущенные, еще влажные после душа. Красивые и ледяные, излучающие высокомерие и презрение к окружающим. Все то, что мое поколение считало «женственным», куда-то исчезло, сметено этим новым, вывихнутым представлением о том, что необходимо уничтожить различия, сделать всех одинаковыми и превратить женщин в уродливые копии мужчин.
Фолько, мой сын, — он тоже вырос в Азии — рассказывал, как через несколько дней после приезда на учебу в Нью-Йорк он попытался открыть дверь в аудиторию, чтобы пропустить вперед свою однокурсницу, а та осадила его со словами: «Эй, ты что же, воображаешь, что я сама не могу открыть эту…ную дверь?» Он подумал, что эта девушка — исключение, но ошибся, это было правило. И чем мускулистее и высокомернее женщины, тем более запуганными и неуверенными становятся мужчины. Если они нужны для зачатия ребенка, их используют по назначению, а потом, когда дело сделано, «производителя» отправляют обратно. И что же в итоге? А в итоге, по-моему, все несчастны. Сидя под деревом или глядя в окно, я наблюдал за картинами, которые мне казались вторым актом той же пьесы: обилие одиноких женщин, сорокалетних, пятидесятилетних, часто с сигаретой в зубах, собаками на поводке — возможно, названными в честь отсутствующего в их жизни мужчины. «Билли, ко мне». «Нет, Билли, не переходи дорогу сам». «Билли, пошевеливайся, идем домой». Это были те же самые женщины, которые сколько-то лет тому назад бегали по утрам, чтобы сохранить фигуру. Теперь они уже немолоды; юность была потрачена на мечту о воинствующей свободе. И вот все это обернулось одиночеством, легким нервным тиком, многочисленными морщинами и, как минимум, насколько я мог наблюдать, тяжелой меланхолией. Я часто вспоминал индийских женщин, еще таких женственных, таких уверенных в себе — но совсем по-другому. В сорок или пятьдесят они становятся еще изящнее и чувственнее, чем в двадцать. Не атлетически сложенные, а естественно прекрасные. Вот уж действительно, обратная сторона луны. И кроме того, индийские женщины, как и европейские женщины из поколения моей матери, никогда не бывают одиноки: они всегда часть семьи, группы и никогда не оставлены на произвол судьбы.
Глядя в окно, я часто бывал свидетелем радикальной перемены места обитания: вот девушка приехала откуда-то покорять Нью-Йорк, волоча за собой сумку, в которой умещается вся ее жизнь. Я представлял себе, как она из газетных объявлений ищет жилье, спортзал для аэробики, работу за компьютером. А вот она идет на ланч, стоит в салат-баре, орудуя пластмассовой вилкой. А вечером — курс кундалини-йоги, которая, как ей обещают, пробудит всю ее сексуальную энергию для того акта, который когда-то мог стать чем-то божественно прекрасным, а сейчас, в лучшем случае, превратился в своего рода спортивное соревнование: Джон побеждает Боба со счетом 4:2.