О том, чтобы вернуть материал Зайцу, не могло быть и речи. Это значило навеки уронить свое достоинство в глазах новоприобретенных друзей, а главное — Анны. Прослыть трепачом. Подумав, Эдуард решил сшить брюки сам. Прежде всего он в сотне точек измерил свои собственные расклешенные брюки и перенес размеры на бумагу. Получился чертеж брюк. Раиса Федоровна скептически наблюдала за действиями сына, разложившегося с бумагой, мелом, тканью и угольником на семейном круглом столе в единственной их комнате «Как же ты собираешься шить? Ты же не умеешь?» — заметила она. Однако ей, видимо, было интересно, как же сын ее выпутается из истории, о которой, обычно скрытный, он решил почему-то ей рассказать.
Конечно, он никогда не шил брюк, но иголку держать в руках умел. Несколько лет практики — подпольного, втайне от матери, зауживания штанин, сделали его вполне сносным передельщиком брюк. Еще у него был явный прирожденный талант чертежника, он хорошо понимал геометрию. Еще мальчиком он иногда умудрялся заработать пару рублей тем, что увеличивал соседкам по дому и даже, когда в конце концов его слава возросла, женщинам из других домов, выкройки из журнала «Работница». И вообще любые выкройки.
Вооруженный этими начальными навыками и здравым смыслом, затратив на свое предприятие сорок восемь часов (особенно трудно оказалось понять устройство карманов), он соорудил брюки. И мать, Раиса Федоровна, к собственному удивлению, обнаружила, когда сын надел их, что это хорошие брюки. Можно сказать, даже отличные брюки. Не желая сдавать позиций (в основном позиция сводилась к уверенности, что сын ее «ни на что путное не способен»), Раиса Федоровна все же спросила:
— А этот, как его, Заяц, действительно такого размера, как ты?
— Чуть худее… — буркнул сын.
В понедельник, отправляясь продавать народу книги, он захватил с собой новые брюки Зайца.
Худенький, с морщинистой физиономией Заяц, он же ученый физик Виктор Зайцев, белая и пышная жгучая брюнетка Женя Кацнельсон в черной шубке и Анна, в ярком цветами платке поверх грубошерстного пальто с меховым воротником, явились в обеденный перерыв. Так как в тот холодный зимний день книгоноше было позволено установить стол рядом с сорок первым магазином, то Заяц, с разрешения Лили, ушел в подсобку примерить брюки. Вышел Заяц из подсобки другим человеком.
— Заяц, какая у тебя прекрасная фигура! — закричала Анна. — Я всегда думала, что у тебя тощий торс и огромная жопа. А это, оказывается, вина ужасных твоих штанов. Какой ты молодец, Эд! — И Анна поцеловала Эда.
— Действительно, здорово… — сказал Заяц, разглядывая себя в стеклянную дверь. — Не ожидал. Сколько я тебе должен?
— Ничего, — сказал, смотря в сторону, книгоноша. Тогда он еще не умел брать с людей деньги за свой труд.
— Ну-ка, Заяц, повернись! — строго попросила Женя. Заяц послушно, но скорчив хмурую гримаску, повернулся. — Не слишком ли затянут зад? — обратилась Женя к книгоноше.
— Такой фасон, — вступилась за брюки Лиля-директриса, гордая талантливым подчиненным.
— Так сколько я тебе должен? — переспросил Заяц, дружески похлопав книгоношу по плечу.
— Ты же говорил семь рублей, Эд? — сказала Анна. (Может, он и сказал семь, нужно же было что-то соврать, сколько с него брал Максим, он забыл.)
— На… Спасибо огромное, старичок, — Заяц неловко сунул книгоноше в руку десятку.
— Сейчас я тебе сдачу дам… — книгоноша зашарил в карманах.
— Какую сдачу… Забудь… — теперь застеснялся Заяц. — Ты на обед идешь? Идем с нами в кафе. Я угощаю.
— Не знаю. Вообще-то нужно работать… — книгоноша оглянулся на директрису.
— Попроси Задохлика постоять за тебя час…
— Постою-постою… — согласилась Задохлик, высунувшись из-за портьеры, где она считала на счетах. Радостный книгоноша выскочил с приятелями из магазина, и они отправились в кафе на площади Гоголя обмывать первые сшитые им брюки. Так он стал портным.
После Зайца ему пришлось сшить брюки Кулигину, бывшему мужу Вики, бывшему любовнику Анны. Впрочем, в то время Анна, кажется, еще спала иногда с Толиком. А может быть, нет? Эду кажется, что да, но ведь он сам тогда еще не спал с Анной. Кулигин… человек в очках, человек с книгой… Умный Толик, остроумный Толик, все знающий Толик, обаятельный Толик… На одно отрицательное качество в Кулигине — он много пил — казалось, все остальные девяносто девять были исключительно положительные.
Прошло два с половиной года. Эд Лимонов, ставший старше и опытнее, сидит с друзьями в харчевне и, отвлекшись от общей беседы, размышляет о Кулигине, о человеке вообще, о человеке и его судьбе, о том, можно ли предугадать, кто получится из того или иного мальчика, юноши, подростка. Взять того же Кулигина. Окружающие всегда считали его необыкновенно талантливым, одаренным, подающим надежды. Его письма и несколько рассказов, которые Анна некогда показывала Эду, действительно изобиловали интересными наблюдениями, были написаны внятным хорошим слогом. Эду не понравилась только слишком женская фиолетовая бумага и то, что письма были написаны красными чернилами. Но цвет бумаги и чернил не может служить серьезным упреком. Талант в письмах был заметен, факт.
Однако и рассказы, и письма относились еще к тому, без Эда, прошлому Кулигина и Анны. Уже давно Кулигин не пишет даже писем. Он все больше пьет и читает книги. Читает как маньяк! Почему Кулигин не развил свой талант? А черт его знает! Может быть, в нем нет тщеславия? Нет мотора, который заставляет человека стараться изо всех сил писать интереснее всех, забраться на самую высокую гору? Кулигин милый, но, кажется, он ничего не хочет, кроме портвейна, спокойствия и книг. У Кулигина есть собака и дочь Таня, с ними Кулигин иногда гуляет в парке Шевченко. Он работал сторожем, а сейчас дежурит в котельной химического завода. У Кулигина нет амбиций? Очевидно, нет.
А у него, Эда, есть амбиции? Есть. Всю весну и лето 1965 года он просидел взаперти и писал стихи. Извел две пачки грубой серой бумаги по пятьсот листов каждая, украденные для него Анной в магазине. И все, что он писал, на следующий день казалось ему бездарным… Время от времени он решался показывать написанное единственному человеку, которого не стеснялся, — Толику Мелехову.
— Плохо! — с сожалением констатировал Мелехов, возвращая очередную пачку серых листов Эдуарду. — Плохо, но пиши дальше и этих не выбрасывай.
И Эд опять запирался на весь день в комнате Анны, она уходила в книжный магазин, она теперь работала в солидной «Академкниге», дисциплина там была тверже, и Анна являлась домой после семи часов вечера. Лето было жаркое, нечем было дышать, а тщеславный юноша все выводил строчки на серой бумаге… И опять Мелехов, глядя в сторону, объявлял приговор: «Плохо, Эд…» Может, год он упорно писал плохие стихи, пока однажды, возмутившись собой, вдруг сумел вытащить из самой глубины себя мелодию, которая, хотя и выразилась в смутных и плохо организованных словах, была его мелодией, и Эд почувствовал это. Он, торопясь, записал еще два десятка таких же смутных, со дна самого себя вынутых мелодий, и отдал их Мелехову. Мелехов не показывался неделю, и неделю Эдуард тревожно ждал прихода Мелехова. Наконец однажды вечером он встретил его в «Автомате». Толик извлек из большого портфеля (он теперь, по настоянию Анны Волковой и ее мамы, носил портфель вместо сумы) его, Эдуарда, стихи и сказал серьезно, без улыбки:
— Ну вот, теперь, Эд, можно сказать, что ты поэт. Настоящие стихи написал. Твои. — И грустно добавил: — Мне никогда не удавалось написать таких стихов.
Эд знал одно стихотворение Мелехова «Белесое и бестелесое». Стихотворение было несколько даже смешное, в нем «белесое» гналось за «бестелесым».
— Интеллектуальный выебон, — охарактеризовал творение Мелехова Мотрич, вынув на минутку нос из барской шубы. — Ты, Толька, не пиши стихов. Ты о стихах все понимаешь, но сам их не пиши. Лучше нас критикуй. — И Мотрич пригубил свой «тройной» — т. е. тройной крепости кофе. Ординарный кофе из венгерской автоматовской кофеварки Мотрича уже не брал.
Вкусу Толика Мелехова Эдуард доверял. Толстоморденький и простоватый сын дворничихи, может быть, находя в этом известное удовольствие, постоянно образовывал Эда Савенко. Мелехов дал Эду читать один за другим три тома стихов Хлебникова под редакцией профессора Степанова, и юноша Савенко добросовестно переписал стихи строчку за строчкой. Он давно открыл, что если ежедневно делать небольшой кусок работы, то даже самый обширный труд выполним. Он переписал все три тома, но без комментариев. Мелехов объяснил юноше Савенко, что такое «автоматизм восприятия», и стал приносить Эдуарду пожелтевшие брошюрки «опоязовцев» — членов формалистического направления в советском литературоведении двадцатых годов. Благодаря Шкловскому, Эйхенбауму, Томашевскому и Толику Мелехову юноша Савенко узнал, что «голубое небо» не трогает читателя, поскольку после тысяч голубых небес, проголубевших над читателем в тысячах книг, он, бедный, уже не замечает голубизны неба. Читателя нужно удивлять, понял юноша Савенко, как раз в те дни переходящий в Лимонова.