Исмаилов уборщицей взял. Но не Ирину Михайловну, а... Любку. Та, узнав, кем устраивается после увольнения Ирина Михайловна, разразилась дома настоящей бурей.
– Шваброй шкрябать?! – грозно вскрикивала она перед растерянной Ириной Михайловной. – Той кудлатой суке тряпки под ноги расстилать?!
– Люба, при чем тут Мосельцова, это же стройконтора, совсем другое здание.
– Та чтоб я сдохла, если хоть раз, хоть где вас с ведром увидят!
Любка была страшна, возражений не слушала, искрила глазами. Назавтра она пошла сама к Исмаилову, дело было вмиг улажено, и Любка влилась в коллектив стройконторы.
Теперь Ирина Михайловна сидела дома, жарила картошку и с сиротливым нетерпением ждала Любку домой. Помешивая кашу, она иногда с горькой усмешкой думала, что, в сущности, это даже очень смешно, и если в хорошей компании, со вкусом, с юмором рассказать, как стала она Любкиной домработницей, причем безрукой и никчемной домработницей... Выходной, что ли, вытребовать у Любки, отпускные?.. Отец умел рассказывать такие истории, даже и не выдумывая, лишь выбирая те или иные разрозненные происшествия и ставя их в смехотворно нелепое соседство... Словом, дело оставалось лишь за хорошей компанией.
Дважды за эти недели к окну в темноте прокрадывался Перечников и молча, ловко, как баскетбольный мяч в корзину, вбрасывал в форточку скомканные тридцатки. Ирина Михайловна пыталась вернуть их тем же путем, но Перечников, выпучив глаза и смешно отмахиваясь ладонями, торопливо удалялся, волоча за собою по снегу съёженную черную тень.
К марту скудный снег сошел, но холодный ветер так же неумолчно трещал за окном прищепками, гнул и ломал прутики тополей на пустыре. Дни стояли голые, весенне-сквозные – неприютные дни...
Вечером приходила вымотанная Любка, набрасывалась на пережаренную или полусырую картошку, рассказывала вполголоса:
– Радиоточку не выключают дня два уже. Как сводку о здоровье передают – все обмирают, и такая тишина – слыхать, как по бумаге ластик шуршит.
Ирина Михайловна слушала, нервно переплетя тонкие, врачебные – с коротко и кругло подстриженными ногтями – пальцы, и ускользала взглядом за окно, на пустырь с помойками.
В одну из таких минут Любка, вдруг перестала жевать, спросила, глядя ей в глаза:
– Ринмихална! А вы все молчите, молчите... Вы же врач... Ну скажите – неужели выживет?
Ирина Михайловна даже дернулась, метнула затравленный взгляд на дверь Кондаковой и тоже, глядя Любке в глаза, отчеканила шепотом:
– Не болтайте-ка, Любовь Никитична!
Как-то днем Ирина Михайловна уложила Сонечку и села штопать чулки. Вдруг грохнула входная дверь, пробежали по коридору... ворвалась в комнату Любка. Ирина Михайловна вскинула на нее глаза, ставшие вдруг сухими, проваленными, страшными. Она молчала.
И Любка молчала, сжав кулаки, глядя перед собою со странным выражением вдохновенной ненависти. Так, может быть, смотрит кровник, только что убивший заклятого врага семьи.
– Боже мой... – прошептала Ирина Михайловна.
– Подох! – коротко выдохнула Любка.
Ирина Михайловна швырнула чулки и заплакала. Любка кинулась к ней, стиснула в свирепых объятиях.
– Люба... тише... нехорошо... – шептала, всхлипывая, Ирина Михайловна. – Нельзя так... говорить...
– Можно, можно! – торжествующе грозно повторяла Любка. – Подох, подох! Сдохла рябая собака!
...Весь этот вечер в своей комнате тягуче рыдала Кондакова. Вышла на минуту на кухню – чайник вскипятить – опухшая, старая, со смазанными бровями. Взвыла несколько раз над закипающим чайником.
– Ну надо же, – сказала Любка не без уважения, – как горевать умеет... Ринмихална, я что думаю: а ведь многие, пожалуй, по стране сегодня вот такого воют?..
– Многие, Люба, – серьезно ответила Ирина Михайловна.
К концу апреля нахлынуло из пустыни тепло, песок просох от дождей, вихрился на ветру воронками, сбивал алые трепещущие лепестки маков на саманных крышах домишек. Млели на солнце крохотные серые ящерки.
Ирина Михайловна была восстановлена на работе в санчасти, Любка – в своих кухонных правах.
К концу апреля она заскучала.
Вечером, накануне Первомая, сидела у окна, поглядывая, как на домике милиции вывешивают флаг, и молчала. Сонечка безуспешно взывала о горшке, потом от безнадежности надула в штаны. Любка рассеянно переодела ее в сухое и уж до ночи не поднялась с табурета перед окном, мрачно упершись взглядом в черное, фальшиво-бриллиантовое небо. Утром, причесавшись под гремящие отовсюду марши, она сказала:
– Ринмихална, дайте денег. Пойду погуляю.
И сказано это было тем самым, исключающим вопросы и уточнения тоном.
Ирина Михайловна пожала плечами: где в этом городишке Любка собирается «гулять»! – но деньги отдала почти все. Гуляйте, Любовь Никитична.
Любка ушла и – пропала.
День прошел – нет Любки, два – нет, три... Ирина Михайловна извелась, но что-то удерживало ее заявить в милицию, Любка не одобрила бы этого шага.
Поздним вечером на третьи сутки (Ирина Михайловна уже легла и даже беспокойно задремала) в дверь легонько стукнули. Сквозь дрему узнавшая легкий этот стук, Ирина Михайловна вскочила, босая пробежала по коридору, отворила дверь и – ахнула.
На пороге, мерцая лунным испитым лицом, стояла Любка в немыслимо шикарном, с блестками, платье, только что, казалось, содранном с опереточной примадонны. Глубокий, как обморок, вырез клином сходился на животе, стиснутая с боков грудь выпирала в центре грудной клетки двумя литыми полукружьями.
Млечный Путь вздымался над шальною Любкиной башкой и упирался в бесконечность. Темное азийское небо тяжело провисало, колыхаясь и клубясь бесчисленными мирами звезд...
Надо всем этим вдруг почудились Ирине Михайловне драматические переливы меццо-сопрано, что-нибудь такое из «Риголетто», что ли... Вся картина казалась продолжением сна. И в этом лунном, зыбком, знобком сне Любка торжественно и полно отвесила ошалевшей Ирине Михайловне земной поклон и сказала звучным трезвым голосом:
– Ирина Михайловна! Спасибо вам за все... Держали меня, грели, шкафов не запирали, «вы» говорили. Я вас до смерти не забуду... А сейчас дайте мой паспорт, я уйду... – и по-своему так рукой махнула, мол, а слов не надо...
Ирина Михайловна, сдавленным сердцем чуя, что та погибла, все еще лунатически двигаясь, достала из шкафа Любкин паспорт, протянула. Любка поцеловала спящую Сонечку и вышла на порог. На нижней ступеньке крыльца она цепко взяла Ирину Михайловну за плечи, молча, долго смотрела на нее, прощаясь. Вдруг они подались друг к другу, обнялись. Ирина Михайловна заплакала. Любка повернулась и пошла.
– Люба! – дрожащим голосом окликнула Ирина Михайловна. Ее колотил озноб. – Любовь Никитична!
Любка обернулась, опереточно переливаясь в темноте блестками:
– А дом теперь можете совсем не запирать. За ним мои ребята приглядывают... И не ищите вы меня, Христа ради. Не марайте себя этим гнусным знакомством...
...Темное азийское небо тяжело провисало, колыхаясь и клубясь, бесчисленными мирами звезд. Жизнь текла, не останавливаясь ни на мгновение. Невесть откуда взявшееся меццо-сопрано с тоской оплакивало эту жизнь, эту темень, этот городок – нелепый нарост на краю пустыни, людей, зачем-то живущих здесь...
Любка сгинула во тьме теплой ночи. В тот год ей исполнилось двадцать три. Хозяйка ее была чуть моложе.
Словом, Любка села. Добрейший майор Степан Семеныч не без укоризны в голосе сообщил совершенно убитой всей историей Ирине Михайловне, что Любка сотоварищи обокрали в Ташкенте
Академический театр оперы и балета (вот оно, платье-то с блестками! Вот они, пророческие трели меццо-сопрано!). Мало – всю буфетную выручку взяли, так набедокурили, набезобразничали в реквизитной. Сторожа оглоушили и на прощание бессознательного старичка обрядили в костюм Спящей красавицы и – во гроб хрустальный, реквизитный, где он и качался на цепях до приезда опергруппы. Короче – ужас... Вот как вы рисковали-то, Ирина Михайловна... Страшно подумать, какой опасности вы подвергали себя и своего ребенка...
Сонечку пришлось определить в ясли. Впрочем, Ирина Михайловна недолго задержалась в городишке. Отработала оставшиеся год с копейками и уехала в Ташкент. Тетка еще жива была, приняла, прописала.
Появился вдруг Сонечкин отец, все еще связанный семьею, виноватый во все стороны перед детьми, но горевший желанием помочь всем, любить всех, облегчать как-то жизнь. В первое же лето достал путевки в Сочи, и Ирина Михайловна ради ребенка спрятала гордость в сумочку, смирилась, повезла Сонечку на море. Вернулись они коричневые, обе в веснушках, обе носатые, веселые, в сарафанах. Появились у Ирины Михайловны бежевый китайский плащ в талию, губная помада, пудреница, духи «Красная Москва». Жизнь постепенно набирала вкус, смысл и краски...
Лет через семь Ирину Михайловну разыскал Перечников, приехавший в Ташкент на курсы повышения квалификации. Ирина Михайловна тогда уже заведовала терапевтическим отделением крупной инфекционной больницы.