По субботам ее навещал пьяненький Синила, который путанно рассказывал о своих тюремных приключениях и вспоминал о былых танцах, о девчонках в кочегарке и лихих драках в темном парке за клубом, когда он кулаком и складным ножом в один вечер доказал всем придуркам, чьей девушкой на самом деле является Ольга-Тарзанка.
– А на самом деле ты как была ничьей, так и осталась, – однажды с грустью заключил он. – Мы ведь с тобой даже ни разу не поцеловались. После твоего Чуная я тебя боялся целовать, вот тебе крест, хоть я и неверующий.
– А может, зря, – задумчиво откликнулась Тарзанка. – Может, и жизнь прошла бы по-другому. А то ты теперь дурак дураком, хуже морковки на Луне, а я и вовсе трупом лежу, червей жду… Никакого смысла.
– Ничего б не изменилось, – возразил без энтузиазма Синила. – Ну, поженились бы, может быть, завели бы пару ребятишек, корову, поросенка, курей… А потом все равно помирать. И без танцев ты б еще раньше померла. Танцы и есть твой смысл.
– Ты думаешь? – встрепенулась Ольга. – Правда?
– Правда. Если весь мир переворачивался, когда ты чунаила, что же внутри тебя происходило? А?
– Не знаю, – честно призналась Тарзанка. – Не помню.
– То-то же. А на самом деле ты просто помирала. Сколько раз – никто не считал, но столько раз ты ее, косую, и обманывала. Точняк по субботам. – Вздохнул: – Сегодня суббота…
– Суббота… А ну-ка вспомни, какие слова ты мне тогда сказал? Стэнд ап – а дальше?
Синила напрягся.
– У меня в тумбочке мензурка со спиртом – выпей, прочисть мозги.
Он с удовольствием выпил и щелкнул пальцами.
– Унд геен вир нах хаузе, Тарзанка! А? Настоящую любовь не пропьешь!
– Геен вир, – прошептала она. – Ну-ка отвернись.
Когда десятипудовая Ирина попыталась таранить доктора Шеберстова в лоб, он остановил ее, схватив крепкими пальцами за нос, и сказал:
– Если ее нет в палате и в морге, значит, она в клубе. Неужели не ясно? На танцах.
Ирина на всех парусах бросилась в клуб.
Доктор Шеберстов, как всегда, не ошибся.
Конечно, она была там, в клубе, за сценой, в своем растянутом свитерке и юбке у́же мужского галстука, с пузырьком атропина и пипеткой в руках, – ждала своего часа в компании совершенно пьяного Синилы, который спал на полу, уткнувшись носом в пронафталиненные валенки, которые Эвдокия надевала раз в году, выступая на новогодних праздниках в роли Деда Мороза.
Обнаружив ее в этом закутке, до смерти перепуганная Эвдокия просипела:
– Миленькая, но ведь и пластинки нету, и магнитофон тот давно выбросили. Откуда тебе Чуная взять?
– Взять! – рыкнул не просыпаясь Синила. – Бог подаст!
Тарзанка только улыбнулась и, оттянув веко, капнула атропин в глаз.
Молодые люди с интересом наблюдали за женщиной в свитерке и мини-юбке, которая, слегка пошатываясь, вышла на середину зала и что-то прошептала.
– Говори громче, бабуля! – крикнул кто-то из парней. – Тебе чего? Вальс-бостон или просто так – поссать заглянула?
В зале захохотали.
– Чунай, – громко сказала Тарзанка. – Чу-най.
Стало тихо.
– Чунай, твою мать! – На сцену вылез пьянющий Синила, который, схватившись за плюшевую штору, погрозил потолку кулаком. – Чунай!
– Чунай, Господи, – шепотом попросила Эвдокия, молитвенно сложив беспалые руки на груди. – Чуть-чуть чуная, Боже милостивый!
– Чунай! – крикнула Тарзанка, топнув ногой. – Чунай! Чунай!
Молодым людям определенно понравилась старухина придурь, и они стали хором скандировать, в такт хлопая в ладоши:
– Чу-най! Чу-най! Да-вай! Чу-най!
– Чунай! – что было мочи завопила Тарзанка, уже ни на что не надеясь и готовая провалиться сквозь землю или, пробив потолок, рассеяться в ночном небе, как догоревшая комета. – Чунай…
– Чунай, чунай! – откликнулся голос Всевышнего. – И оф, оф най!
Вскинув руки, Тарзанка заревела нечеловеческим голосом, взывая к воинствам ангельским и дьявольским, и полчища их не замедлили явиться, хором подхватив припев, и закружилась, превратившись в само вращение, захватывающее в свою орбиту ошалевших от изумления подростков, последнего дружинника Лапутина в смазных яловых сапогах, беспалую Эвдокию и пьянющего Синилу с морковкой в заднице, рухнувшего на колени перед извивающейся, крутящейся, бьющейся всем телом Тарзанкой, и Коле Смородкину наконец-то удалось насладиться победным звоном стекла в бильярдной, когда бесцельно пущенный лысый костяной шар продырявил траченную молью гардину и вышиб окно, и закружила Ирину с выводком детей и внучат, едва она ворвалась в зал, и доктора Шеберстова, и вырванный из темного ада погашенной кочегарки дух Пахана бросился вприсядку, и Тарзанкина матушка с каракулевым лобком, благоухающим «Красной Москвой», закружилась в вальсе с избранником сердца, заплутавшим среди времен этой вечности в одной из бескрайних Россий в поисках своей первой и единственной, а слепой киномеханик церемонно раскланивался с Конрадом Фейдтом, кумиром из «Индийской гробницы», и портниха Анна-Рванна, лихо закусив дорогую «дюшесину», бесстыже встряхивала юбками, являя восхищенным взорам золотую двудольную жопищу, которая весила ровно столько, сколько весила остальная Анна-Рванна, и мчались и раскачивались в безумном танце брехун Жопсик, безвинный обладатель зеленого сердца, и молчун Казимир, Буяниха и Фашист с голодными фашистиками, старуха Три Кошки отплясывала со сладкими давалками Валькой и Ларисой, а Граммофониха с дедом Мухановым, Злые Собаки и Посторонним Вход Запрещен, моя тайная возлюбленная с копенгагенской Русалочкой, Рыжий и Рыжая, женщины в твердых, как двери подвалов и чердаков, пальто со шкурами неведомых зверей на воротниках, и их мужья-алкоголики в рублевых ботинках, похожих на дохлых крыс, вооруженные до зубов тигры освобождения Тамил-Илама с острова Шри-Ланка, изображенного на Тарзанкином животе, и остановились и сгнили поезда и паровозы, и слова изменили свои смыслы, и имена уже больше ничего не значили в мире, где в пляс пустились дома и улицы, реки и тюрьма с зэками и злыми сторожевыми псами, фабричные трубы, и мертвецы в гробах, и ангелы с дьяволятами отплясывали под ручку, и некому было вострубить в трубу Господню, чтобы вернуть миру время, форму и имя, и тогда-то и вызвали меня телеграммой-«молнией», и я примчался на Семерку самолетом, который с трудом приземлился в сквере перед клубом, и потный перепуганный Пахан, вылетевший мне навстречу из перекошенных дверей клуба, заорал, шибая перегаром всех времен и народов:
– Ну хоть этому-то ты, сука такая, научился? Тогда останови весь этот трус и мор, чтоб живые жили, а мертвые помирали себе спокойно, – как это сделать? Она же мертвая пляшет! Знаешь?
Конечно. Увы, только этому я и научился с тех пор, как покинул Семерку, – ставить точку. Я поставил точку, и все остановилось, прекратилось, и мир обрел время, форму и имена, среди которых значилось и имя Тарзанки, упокой, Господи, душу ее навек. Тансы кончились. Стэнд ап унд геен вир нах хаузе. Точка.
О реках, деревьях и звездах
«Неба не видят только свиньи и змеи, – сказал Миша Лютовцев жене наутро после свадьбы. – А мы с тобой должны удержаться в людях».
Тоня испуганно кивнула, соглашаясь с мужем, который вообще-то был человеком нормальным, без отклонений.
Миша работал сушильщиком на бумажной фабрике, жена – медсестрой в фабричной больничке. Жили они в домике возле старого парка, в конце Семерки. При маленькой зарплате жители городка были вынуждены держать скотину, птицу, огород. Не были исключением и Лютовцевы, которые вскоре после свадьбы обзавелись двумя десятками кур, поросенком, коровой третьим отелом, десятком гусей, овцами и кроликами. Вставали и ложились затемно, чтобы управиться с хозяйством: подоить и выгнать в стадо корову, задать поросенку и овцам, нарезать свежей травы для кроликов… Летом надо было запасаться сеном для коровы и овец. Когда родился сын, а следом еще один, молоко на сторону продавать перестали, но по-прежнему торговали кроличьим мясом – зверьки плодились без удержу. Тоня научилась выделывать кроличьи шкурки – из них соседка Граммофониха шила шапки и детские шубки, пусть и не очень казистые, зато теплые и дешевые.
Словом, жили Лютовцевы как все – трудно. Мало того что с утра до вечера невозможно было спины разогнуть, так ведь еще и отпуск подгадывали под сенокос либо под осеннюю уборку.
Но при всем при том один час в день Миша и Тоня выделяли на реки, деревья и звезды.
«Всего час, – предложил Миша еще тогда, после свадьбы. – Шестьдесят минут».
Тоня опрометчиво согласилась, но уже через несколько месяцев пожалела об этом.
Каждый день они выбирались на час в парк, тянувшийся вдоль Преголи. Конечно, прогуляться вечерком после тяжелого дня – дело хорошее, – ну а если дома хозяйство и нужно к утру сварить кормежку поросенку, а если дома дети малые плачут, а если за день так наломаешься, что у телевизора можешь только лежать? «Сегодня-то могли бы и отложить, – как-то запротестовала Тоня, – у меня мозоль аж горит…» Но Миша так посмотрел на нее, что ей не оставалось ничего другого, как сунуть распухшие ноги в галоши и взять мужа под руку.