Это конец. Родэна душит беспричинный смех. После чего он замертво валится на пол и превращается в остывающий труп.
В один миг он лишился рассудка и умер проклятым. Я ограничился тем, что подтянул тело к люку, осторожно, чтобы не запачкать свои высокие лакированные остроносые башмаки о грязную сутану последнего врага.
В уносящем жизни ноже Лучано на этот раз нет надобности, но мой опричник уже не способен контролировать свои действия. Он с хохотом протыкает ножом уже бездыханное тело.
Теперь я подвожу тебя к самому краю люка, лаская твою шею и волосы на затылке, и когда ты склоняешься над ямой, чтобы полюбоваться, что там происходит, спрашиваю:
— Ты довольна своим Рокамболем, моя неприступная любовь?
И когда ты сладострастно киваешь мне в ответ и язвительно смеешься, источая слюну, которая капает в бездну, я совсем незаметно сжимаю пальцы, что ты делаешь, любимый, ничего, София, я убиваю тебя, я стал уже Джузеппе Бальзамо, и ты мне больше не нужна.
Испустив дух, любовница Архонтов камнем падает в воду. Лучано ударом ножа подтвердил приговор моих безжалостных рук, и я сказал:
— А теперь можешь выйти оттуда, верный вассал моей проклятой души.
Когда он, поднимаясь, повернулся ко мне спиной, я всадил ему между лопаток тонкий стилет с треугольным лезвием, который не оставляет почти никаких следов. Он сваливается вниз, я закрываю люк и покидаю нору, оставляя за собой восемь трупов, которые одному мне известными каналами плывут по направлению к Шатле.
Я возвращаюсь а свою маленькую комнатку в пригороде Сент-Оноре и смотрю в зеркало. «Вот, — говорю я себе, — я и стал Властелином Мира». Со своей башни я управляю Вселенной. Иногда от осознания своего могущества я испытываю легкое головокружение. Я господин энергии. Я опьянен всевластием.
Увы, жизнь мстит без промедления. Несколько месяцев спустя, в самом глубоком склепе замка в Томаре я, теперь уже безраздельный обладатель тайны подземных течений и господин шести священных мест, давних Тридцати Шести Невидимых, последний из последних тамплиеров и Неведомый Настоятель над всеми Неведомыми Настоятелями, решил сочетаться браком с прекрасной Цецилией, андрогинным существом с ледяным взглядом, от которого меня уже ничто не отделяет. Я нашел ее два века спустя, после того, как у меня ее забрал человек с саксофоном. И вот она уверенно ступает, удерживая равновесие, по спинке скамьи, голубая и белокурая, а мне до сих пор неизвестно, что скрывается у нее под воздушным тюлем. Часовня вырублена в скале, над ее алтарем висит будоражащая картина, на которой представлены мучения грешников в чреве ада. Угрюмые монахи в капюшонах пропускают меня, я пока не чувствую тревоги, очарованный иберийской фантазией…
Но — о ужас! — полотно поднимается, а за ним, за этим прекрасным творением какого-то Арчимбольдо из бандитского притона, расположена еще одна часовня, похожая на ту, где я нахожусь, и там перед другим алтарем на коленях стоят Цецилия, а около нее — мой лоб покрывается холодным потом, волосы становятся дыбом — что это за человек, выставляющий напоказ свой шрам? Это тот, настоящий Джузеппе Бальзамо, которого кто-то освободил из карцера Сан-Лео!
А я? В эту минуту самый старший из монахов отбрасывает назад свой капюшон, и я узнаю жуткую улыбку Лучано, который неизвестно как спасся от моего стилета, от сточных вод и грязи, перемешанной с кровью; потоки должны были унести этого воскресшего покойника в молчаливую глубь океана, а он стоит передо мной и перешел на сторону врагов из жажды мести.
Монахи сбрасывают свои одежды и предстают передо мной в доспехах и белых мантиях, на которых огнем горят кресты. Это же тамплиеры из Провэна!
Они хватают меня и заставляют обернуться назад: со спины ко мне приближается палач в сопровождении двух безликих помощников; мою голову засовывают в нечто, похожее на гарроту, и клеймят раскаленным железом, как всех узников — мерзкая улыбка Бафомета навсегда останется у меня на плече; теперь я уже понимаю, что сделано это для того, дабы я занял место Бальзамо в Сан-Лео, иначе говоря, вернулся бы на место, предназначенное мне много веков назад.
«Но ведь они должны узнать меня, — говорю я себе, — и поскольку все полагают, что я — этот заклейменный, то кто-то придет мне на помощь, по крайней мере мои сообщники, — невозможно подменить одного узника другим так, чтобы этого никто не заметил, ведь мы живем не во времена Железной Маски… Иллюзии! Я понимаю это, как только палач наклоняет мою голову над медным тазом, от которого исходят зеленоватые испарения… Купорос!»
Мне завязывают тряпкой глаза и тычут мое лицо в разъедающую жидкость, невыносимая режущая боль; кожа на щеках, на носу, на подбородке стягивается, трескается и облазит за один миг, и когда, потянув за волосы, мою голову приподнимают, лицо оказывается неузнаваемым: табес, оспина, невыразимая пустота, гимн отвращению; и я вернусь обратно в карцер, как возвращается множество беглецов, у которых хватает смелости обезобразить себя, чтобы не быть узнанными.
— А-А-А-А-А-А-А-А-А! — в бессилии кричу я, и как сказал бы повествователь, с моих губ, сгнивших губ, срывается одно-единственное слово, возглас надежды: Избавление!
Но избавление от чего, мой старый Рокамболь, я хорошо знал, что не должен стараться стать героем! Твои ухищрения обернулись возмездием. Ты издевался над писателями, произведения которых были посвящены обману, иллюзиям, а сейчас сам пишешь, используя машину в качестве алиби. Ты обольщаешься, когда слушаешь себя с экрана, и воображаешь, что эти слова принадлежат кому-то другому, думаешь, что остаешься зрителем, а на самом деле попал в ловушку и стараешься оставить хоть какой-то след на песке. Ты осмелился изменить текст романса мира, а романс мира втягивает тебя в свой сюжет, который придумали другие.
Лучше бы ты остался на своих островах, Лимонадный Джо, а она бы считала тебя мертвым.
Национал-социалистическая партия не выносила тайных обществ, поскольку сама была тайным обществом со своим великим магистром, своей расистской гносеологией, своими ритуалами и своими инициациями.
Rene Alleau, Les sources occultes du nazisme, Париж, Grasset, 1969, C.214
Кажется, именно в это период Алье ускользнул из-под нашего контроля. Это выражение употребил Бельбо, произнеся его неестественно равнодушным тоном. Лично я снова приписал это ревности. Влияние Алье на Лоренцу было его навязчивой идеей, с которой он молча боролся, а вслух смеялся над влиянием, которое Алье оказывал на Гарамона.
Возможно, в этом была и наша вина. Алье начал привлекать Гарамона на свою сторону почти год назад, со дня алхимического праздника в Пьемонте. Гарамон доверил ему картотеку ПИССов, чтобы он выловил в ней новые жертвы для увеличения каталога «Изиды без покрывал»; он советовался с ним по каждому вопросу и, несомненно, каждый месяц аккуратно выписывал чек на его имя. Гудрун, которая временами отправлялась в разведывательное путешествие в конец коридора, за стеклянную дверь, ведущую в туманное, непроницаемое королевство «Мануция», доносила нам озабоченным тоном, что Алье практически занял кабинет госпожи Грации, диктовал ей письма, приглашал новых посетителей в кабинет Гарамона, короче говоря — и здесь от волнения Гудрун теряла еще больше гласных, — вел себя, как ее шеф. Нам следовало бы пораньше призадуматься, почему Алье проводит столько времени над списками адресов авторов издательства «Мануций». У него было достаточно времени, чтобы обнаружить новых ПИССов, которые могли бы взяться за написание книг для «Изиды без покрывал». А вместо этого он продолжал писать, разговаривать с людьми, проводить совещания. Но, по существу, мы сами склонили его к тому, чтобы он вышел из-под нашей опеки.
Бельбо устраивала эта ситуация. Чем больше значил Алье на улице Маркиза Гуальди, тем меньше Алье присутствовал на улице Синчеро Ренато, а это означало, что тем менее вероятным было то, что один из неожиданных визитов Лоренцы Пеллегрини — при которых он с каждым разом зажигался все больше и больше, не пытаясь скрыть своего возбуждения, — может быть прерван нежданным появлением «Симона».
Такое положение дел устраивало и меня, поскольку я равнодушно относился к «Изиде без покрывал», — меня все больше затягивала история магии. Мне казалось, что у сатанистов я обучился всему, чему мог обучиться, и я отдал в руки Алье все контакты (и договоры) с новыми авторами.
Диоталлеви тоже не имел ничего против в том смысле, что создавалось впечатление, будто жизнь все более теряла для него значение. Когда теперь я все вспоминаю, то осознаю, что мы тогда не замечали, с какой угрожающей быстротой он худел, и не раз приходилось видеть, как он сидел в кабинете, склонившись над какой-то рукописью, вперив взгляд в пустоту; мне казалось тогда, что ручка вот-вот выскользнет у него из рук. Это была не дрема, а крайняя степень истощения.