— Я тоже слышал, — подхватил Илиеску. — Только надобно, чтоб от чистого сердца благословил… А это ж большевик…
— Да хоть кто, лишь бы благословил по своему закону, на своем языке…
Он обернулся к Дарию.
— Вот вы, господин студент, вы знаете столько языков…
Дарий зажег свою сигарету. Обескураженно пожал плечами, хотел улыбнуться, но не вышло.
— Его языка я не знаю. Вот теперь-то и пожалею, что не выучил русского… — Помолчал, глядя на раненого, глубоко затянулся. — Но, может, как-нибудь… Может, он знает другие языки…
В сомнениях прошло еще несколько секунд. Дарий снова пожал плечами.
— Попробуйте, господин студент, — услышал он шепот Замфира. — Попробуйте — авось поймет…
Дарий отбросил сигарету, неуверенно подошел к раненому, поймал его взгляд — и вдруг разразился жаркой, захлебывающейся речью:
— Nous sommes foutus, Ivan! Nous sommes des pauvres types! Save our souls! Bless our hearts, Ivan! Car nous sommes foutus!..[50]
Раненый тихо застонал, но губы его сложились в гримасу, напоминающую улыбку. Он обвел их всех по очереди вопросительным взглядом.
— Blagoslovenie! — воскликнул Замфир, снова опускаясь рядом с ним на колени. — Boje, Christu! Благослови нас, Иван!
Он замедленно перекрестился, возвел глаза к небу, соединил вместе ладони и прикрыл веки, как будто молился, потом снова, настойчиво, пристрастно, уставился на раненого.
— Сделай, как я, Иван! — громко настаивал он. — Сотвори крест, как я. Boje, Christu!..
Он смолк, и все трое устремили взгляд на раненого, ожидая.
— Не понимает, — вздохнул наконец Замфир. — По-ихнему бы с ним…
— Чертова бестия! — вырвалось у Илиеску. — Нарочно прикидывается, что ничего не кумекает.
Дарий взглянул на него с конфузливой усмешкой.
— Хочешь, чтоб он тебя благословил, а сам обзываешься.
— Велика важность! Когда человек помирает, ему уже ни до чего, он все простит. — Илиеску все же встал на колени и нагнулся над ухом раненого. — Прости, Иван, прости, — шепнул он.
И тут заметил, что раненый смотрит не на него. Обернувшись, он увидел поодаль, на краю поля, собаку.
— Домашняя, — сказал Илиеску, поднимаясь с колен и подзывая ее свистом. — Жилье, должно, близко.
Собака была тощая, оголодавшая, с медной шерстью, густо присыпанной пылью. Она робко пошла на зов, не смея даже вилять хвостом. Раненый повернул голову набок и ждал. У него вдруг перестали дрожать губы, лицо посуровело, застыло.
— Ежели это большевик и его никто не научил, откуда ему такое знать, — сказал Замфир, тоже поднимаясь. — Но чтоб он не слышал про Господа Бога и про Иисуса Христа и чтоб не умел перекреститься, быть того не может.
Он отступил на шаг назад и позвал: «Иван!» Потом широко раскинул руки и замер, не сводя глаз с раненого.
— Christu! — крикнул он снова. — Христос на кресте. Ты тоже сотвори крест. Сложи три пальца щепотью и благослови нас…
Лицо раненого озарилось, смягченное широкой улыбкой. Собака лизала ему руку, сжимавшую ком земли.
— Прикидывается, — повторил Илиеску и в ярости сплюнул в обе стороны.
Замфир вошел в кукурузу и минуту спустя вернулся с двумя початками.
— Иван! — крикнул он, ища взгляд раненого. — Смотри сюда, Иван! — Он сложил початки крест-накрест. — Гляди хорошенько и вспоминай. Это — крест Иисуса Христа, Спасителя нашего. Его распяли на кресте. Понимаешь теперь? Христос?! — спрашивал он, подходя и держа початки крест-накрест. — Вспомнил? Христос.
Раненый следил за его манипуляциями с неожиданным интересом, хотя и не без опаски. Он попытался приподнять голову, но застонал от боли и на миг закрыл глаза. А когда открыл, то улыбнулся, видя, что Замфир ждет со сложенными крест-накрест кукурузными початками.
— Christu! — выговорил раненый. — Christu!
— Чудо Господне, — прошептал Замфир, снова опускаясь рядом с ним на колени и кладя ладонь ему на лоб. — Ты понял, о чем я тебя прошу. Благослови нас!
— Beni-nous, Ivan! — загорелся и Дарий. — Beni-nous, bless our hearts! Tu t'envoles au Ciel. Au Paradis, Ivan, aupres du Dieu Pere. Aupres de la Vierge.[51] — Внезапная, непонятная усталость появилась в его голосе. — Ты будешь рядом с Пречистой Матерью Божьей Приснодевой Марией…
Раненый слушал, охваченный легкой дрожью. Потом обвел всех глазами. Он больше не решался приподнять голову, но зашевелил пальцами, как будто хотел указать на что-то.
— Мария! — удалось ему вытолкнуть из себя в конце концов. — Мария…
— Дошло, — прошептал Илиеску. Он проследил взгляд раненого и добавил вслед удаляющейся с понурой головой собаке: — Может, он узнал собаку. Может, он местный.
Раненый забормотал что-то, все судорожнее дергая пальцами, то прикрывая, то резко распахивая глаза, словно присутствие людей пугало его все больше и больше.
— Вот что — надо попробовать донести его до жилья, — решил Замфир.
Дарий смерил его долгим, недоверчивым взглядом.
— Трудновато будет. Он вот-вот кончится.
— Жалко. Только до него дошло… — возразил Илиеску. — Ежели он протянет еще час-два до села, глядишь, и благословит нас…
Собака остановилась метрах в десяти, на краю поля, поджидая их.
* * *
Они понесли его на двух карабинах. Свой Дарий взвалил на плечо, нанизав на него все вещмешки. Раненый дрожал, глухо постанывал, часто моргая. По временам Замфир кричал ему:
— Благослови нас, Иван, мы несем тебя домой!.. Небось не бросили умирать на дороге…
— Скажи хотя бы «Христос», — уговаривал Илиеску. — Христос! Мария!
Метров через сто они остановились передохнуть, не опуская носилок. Раненый со стоном попробовал перевернуться на бок, его умоляющий взгляд упал на Замфира.
— Поговорите с ним вы, господин студент, — попросил тот. — Поговорите, пусть хоть увидит, что мы желаем ему добра…
Дарий встряхнул карабин, поправляя ранцы, — безнадежным, яростным рывком.
— Что говорить? На каком языке мне с ним говорить? Если я не знаю русского, как он меня поймет?
— Говорите абы что, — увещевал Замфир. — Лишь бы он увидел, что мы для него надрываемся, что не даем ему помереть, как собаке. Говорите хоть по-тарабарски, вы ведь ученого звания…
Дарий невольно вздохнул, сдвинул на лоб каску.
— Ученого, это точно, — ответил он с кривой усмешкой и вдруг, повернувшись к раненому и найдя его взгляд, решился:
— Иван! Помнишь из «Фауста»?
Habe nun, ach! Philosophic,
Juristerei und Medicin,
Und, leider! auch Theologie
Durchaus studiert…[52]
Вот кто, Иван, говорит с тобой. Философ. Ты меня слышишь?
— Говорите, говорите, — прокряхтел Илиеску, трогаясь с места. — Говорите, он вас слушает, и то ладно.
— Пока слушает, не помрет, — добавил Замфир.
— …Я о многом мог бы рассказать тебе, Иван, чем только не напичкают в университете, прежде чем дать диплом философа! Чего только не прокрутится в голове у студиозуса! Хватит на два-три тома, а то и на двадцать два — ведь разве у Пруста, например, не двадцать два тома? Нет, вру, это если брать и юношеские его вещи. Ты понимаешь, чтб я имею в виду, — «Pastiches et melanges»[53] и прочее…
— Хорошо говорите, господин студент, — похвалил Илиеску, — валяйте дальше… — Отвернулся и с силой сплюнул в сторону кукурузного поля.
— Иван! — с чувством продолжал Дарий. — Я мог бы целую ночь приводить тебе доказательства небытия Божьего. А об Иисусе Христе, о коем ты, вероятно, не слышал с тех пор, как пошел в начальную школу, о Спасителе вашем и нашем, о его загадочном историческом существовании или о его политической несостоятельности я мог бы говорить с тобой много ночей, с глазу на глаз, без комиссаров и без теологов, потому что ты тоже чувствуешь, Иван, что nous sommes foutus, nous sommes tous foutus[54]. И мы, и вы. Но первые — мы, ведущие родословную от нашего драгоценного Траяна… И если мне было бы жаль умереть сейчас, вслед за тобой, а может, и раньше, умереть в мои двадцать два года, — это и потому, что мне не придется увидеть, как вы воздвигаете памятник любезному нашему Траяну. Ведь это ему заблагорассудилось дать нам начало в райском уголке, как будто он знал, что в один прекрасный день явитесь вы, усталые от долгих блужданий по степи, и набредете на нас, красивых, умных и богатых, — вы, голодные и измученные жаждой, как мы сейчас…
— Дальше, дальше, господин студент, он вас слушает, — подбодрил Замфир, видя, что Дарий примолк и понуро отирает лицо рукавом гимнастерки.
— …Многое, многое вертится на языке, Иван… Но вот интересно, осмелился бы я рассказать тебе когда-нибудь события тринадцатого марта, восьмого ноября и все, что за ними последовало? Это слишком интимное, Иван: меня будто разъяли на части, а потом сложили снова — и вот он я, каким ты меня видишь, — бродячий философ, который развлекает тебя болтовней, пока гнев Господень и ваши пушки еще бьют мимо, car nous sommes foutus, Ivan, il n'y a plus d'espoir. Nous sommes tous foutus![55] Как в той знаменитой новелле, которую еще никто не написал, но которая непременно будет когда-нибудь написана, потому что она слишком уж бьет в точку — если ты понимаешь, на что я намекаю, — слишком она про все, что произошло при нас и с нами. И вот интересно: как сможет автор смотреть в глаза, скажем, своей жене и детям, да даже соседям, как посмеет показаться на улице, потому что — ты угадал, конечно, мои намеки — каждый узнает себя в главном герое, а как можно жить после такого, как можно радоваться жизни после того, как узнаешь, что ты обречен, что нет никакого выхода, что не может быть никакого выхода, ибо для каждого из нас существовал некогда некий император Траян — назови его как угодно, — свой Траян в Африке, свой или свои в Китае — всюду, куда ни кинь взгляд, видишь одних только обреченных, потому что некто, некий император Траян, задолго до их рождения, за тысячи и тысячи лет до их рождения, решил зачать их род на несчастливом месте…