Вопрос не решен и поныне, а левантинские лавки продолжают оставаться открытыми до поздней ночи, и туда приходят мелкие служащие, которые на вопрос услужливого торговца: «Мсье желает что-нибудь купить?» — неизменно отвечают: «Я посмотрю, мсье». «Ну что ж, смотрите», — ворчит коммерсант, недовольный тем, что люди бродят по магазинам, ничего не покупая. Мало того, что они всего лишь смотрят, они без конца водят пальцем по стеклу и упрямо хотят видеть все: «Покажите мне это, мсье… И вот это, мсье…»
Вопрос найма продавцов-африканцев не составлял сущности взаимных жалоб и не был их основной причиной. Их разделяло что-то большее. Левантинцы строили, они заполняли Диуркен многоэтажными домами, на которых по камню были написаны их имена, чтобы всем было видно, а в городе, где остро ощущался жилищный кризис, это не могло встретить одобрения. Со свойственным им нюхом в коммерции левантинцы повсюду забивали колышки и скрещивали оружие с европейцами. Они наживались на доходных домах, на привозных и местных товарах, не считая и многих других преимуществ, которых они добивались. Всем известен культ дружбы левантинцев, дар ловко и незаметно завязывать отношения. Жадные до наживы, они щедрой рукой открывали кошелек, не запирая его в монументальный сейф, и пускали, пускали прочные корни в городе. Этого тоже не могли простить европейцы: им казалось, что их где-то обобрали. Исчезновение продуктов первой необходимости и их появление по ценам, недоступным даже для европейцев, поддерживало эту глухую неприязнь.
Чрезмерные расходы дам, всегда в праздничных нарядах и перчатках, решивших держать в Диуркене первое место (принадлежавшее им по праву) и продолжать войну платьев и лент, истощали кошельки супругов, еще более ожесточая взаимную ненависть. А потом ставшие притчей во языцех разговоры о расточительности левантинцев привлекали к ним внимание и нарушали покой некоторых семейств, рождая новые обиды и претензии. Все это венчала война за независимость на Ближнем Востоке, переполнившая чашу терпения. Борьба стала открытой. Жители долины, негры песков и лагуны, бедные родственники в этой гигантской борьбе за существование, с тревогой наблюдали за противниками из своих хижин.
Так как в Диуркене есть свои судебные исполнители, он переполнен и оценщиками. А поскольку есть оценщики, есть и аукцион.
В тот день на пустыре, единственное дерево которого было спилено на дрова, лежали сваленные в беспорядке шкафы, хромые столы и стулья, валялись выщербленные тарелки, запыленные печки, развалившиеся мороженницы, керосинки, бюро с выпавшими ящиками, буфеты, диваны, кресла без пружин, изрыгавшие свои внутренности, рваные шаблоны для выкроек, рамы, кровати, пишущие и швейные машинки, полуразвалившиеся велосипеды, старая обувь, ящики, пузырьки с красной тушью, бутылки из-под лимонада, старые щетки, продырявленные кастрюли: содержимое старых лавок, кухонь, холостяцких квартир, чуланов, брошенное владельцами и вновь собранное, чтобы извлечь последнюю выгоду, выжать последний сок. Пустырь напоминал гигантскую свалку.
Казалось, что люди, обремененные старьем, не решались выбросить или отдать его и несли на аукцион, как несут в больницу умирающего в надежде, что он еще выздоровеет.
Торг начался, и оценщик, сопутствуемый помощником-африканцем, надсадно выкрикивал названия предметов, он совал их под нос покупателям, поднимал к свету, чтобы продемонстрировать их качества, переходил на скороговорку в надежде усилить конкуренцию, повысить цену, давал потрогать руками предметы, словно хотел рассеять все сомнения.
Так вот в этой свалке, достойной блошиного рынка в Гадазане, где можно видеть хлам со всей Европы и Америки и разный утиль, которому многочисленные ремесленники пытались придать прежний блеск, решив спасти, как спасают обломки корабля, чтобы заставить их еще послужить, — так вот в этой свалке лежала и маленькая рекламная дощечка, в середине которой, в углублении, был прикреплен термометр, очерченный двойной голубой каемкой.
Помощник вытащил его из кучи предметов, разбросанных по земле, высоко поднял, как трофей, и, показав его со всех сторон, начал свою песню:
— Называйте цену! Называйте цену!
Никто не сказал ни слова. Термометр? Зачем? Одни смеялись, другие продолжали разговаривать между собой. Большинство разглядывали другие предметы. Шум автомобилей заглушал голос помощника, который повторял:
— Называйте цену, называйте цену!
Видимо, реклама не привлекала внимания. А может быть, все, к кому она в свое время была обращена, были членами лиги борьбы с алкоголизмом? Или может быть, рекламируемой марке «С»… они предпочитали другую марку вина?
Наконец голос, скорее несмелый шепот, который тонкий слух оценщика схватил на лету, произнес:
— Пятьдесят франков! Пятьдесят франков…
Какой-то негр, конечно ради шутки, просто чтобы открыть бой, дать сигнал к схватке, зашептал: «Пятьдесят…» Но не успел дошептать, так как его сосед, мавр высоченного роста, пощупав свой бумажник, крикнул:
— Сто франков!..
Европеец, смерив взглядом негра и мавра и пожав плечами, словно говоря: «Куча вшивых подонков, вам не поднять цены», величественный от сознания собственного превосходства и гордого спокойствия, бросил:
— Сто пятьдесят франков…
Тогда стоящий против него человек, левантинец, как бы раненный этим спокойствием, посмотрел на негра, мавра и европейца, улыбнулся и выкрикнул:
— Двести франков!..
— Двести франков… Двести франков… — повторил оценщик.
Подходили люди. Они приподнимались на носки, лезли друг на друга, чтобы увидеть, в чем же все-таки дело, ибо, с точки зрения большинства из них, термометр не может стоить двухсот франков.
Негр, давший всему начало, замолчал, трезво оценив возможности своего кошелька. Может быть, ему и хотелось обладать этим красивым термометром на эмалированной дощечке, ярко сверкающей на солнце.
— Триста франков! Триста франков!
Ну а мавр? Ему было важно заткнуть рот своему соседу-негру. Поскольку последний молчал, мавр был доволен. Он смотрел на европейца и левантинца, изредка бросая короткие взгляды на негра, словно хотел сказать: «Что, замолчал? Силенок не хватило? Я жду. Если ты заговоришь, я отвечу!» Но негр молча разглядывал термометр. Да, эта европейская вещица неплохо выглядела бы в его лачуге.
— Четыреста франков! Четыреста франков!
Цена термометра поднималась к небу. Она росла по мере того, как поднимался ртутный столбик. Казалось, столбик тащил за собой цену, возбуждая человеческое тщеславие. Европейца и левантинца подбадривали из толпы, и битва перерастала границы схватки за табличку с термометром. Победить стало делом чести.
Кто мог подумать, что какой-то термометр может вызвать такую борьбу под жарким небом Африки? Но это было так, и люди это видели.
— Шестьсот франков! Шестьсот франков!
Европеец, политический хозяин страны, делил с левантинцем свою экономическую власть. Монополизировав внешнюю и внутреннюю торговлю, он превратил левантинца в своего сообщника и компаньона. Европеец продавал товар левантинцу-оптовику, тот левантинцу-полуоптовику, последний распределял товар между теми левантинцами, которые занимались мелочной торговлей, а те в свою очередь продавали его неграм-разносчикам и мелким лавочникам, у которых его покупал негр-потребитель.
— Шестьсот франков! Шестьсот франков!
Но как только им приходилось делить деньги, при малейшем столкновении интересов оба бросались к негру, который в этих случаях пользовался исключительным вниманием. Каждый хотел заполучить его в свой карман.
Европеец старался восстановить его против своего компаньона, который, будучи хитрее и стремясь привлечь на свою сторону негра, продавал в кредит, жалуясь на свое положение подчиненного.
— Левантинец тебя обкрадывает.
— Европеец помыкает тобой, он не хочет, чтобы у тебя были деньги, ведь с деньгами многое можно сделать…
Но в один прекрасный день интересы их вновь сходятся, наступает примирение, а негру остается лишь отмерять ткани, развешивать сухую фасоль и собирать чеки.
— Восемьсот франков! Восемьсот франков!
Обогатившись, те и другие говорят о миллионах с потрясающим равнодушием. О миллионах они говорят так, как говорил бы негр о ста франках.
Солнце поднималось выше, сверкало на белой эмали и, подогревая страсти, ожесточало души. Вспоминались старые обиды, взаимная вражда заставляла дрожать губы. Многие причины не позволяли уступить, подогревали задор.
— Девятьсот франков! Раз… Девятьсот франков, два… Кто больше?
— Тысяча франков!
— Тысяча двести…
— Тысяча двести пятьдесят…
Стычка приобрела неистовый характер, пора было кончать с джентльменской битвой.