Анна, Нанетта... Вы, оказывается, никогда не любили школу, не учили уроков и даже не раскрывали учебников, а между тем, самой себе на удивленье, получили хороший аттестат... Ваша мэтресса, бабушка, ни разу не поинтересовалась, почему Вы не занимаетесь так же прилежно, как другие дети. Ей бы только послушать Ваше пение... Зато ей было очень по душе, оказывается, что Вы так сильно любите животных, и она вовсю хвалила Вас, когда узнала, что Вы на ночь спрятали ото всех у себя в постели курицу, которую решено было зарезать, и всю ночь за нее продрожали; а ей-то, интересно, каково было, этой глупой курице, проторкаться целую ночь под одеялом... Анна, Нанетта, когда приехавшая к Вам, девятилетней, далекая мать, узнала после первых бурных ласк, что Вы не умеете толком ни писать, ни считать, она пришла от этого в неописуемый ужас и, возмущенная, не обратив внимания на надутые губы бабушки, срочно определила Вас в какой-то коллеж, из которого весьма редко отпускали домой, а с тем и вернулась снова в свой Египет. Так Вы оказались взаперти. Как Вы сами говорите, на Вас напала смертная тоска, черные мысли копошились в Вашей черноволосой голове. Бабушка была тоже очень расстроена и злилась на свою египетскую невестку, так как, по ее глубокому убеждению, никакая клетка не пошла бы на пользу птице, подобной Вам. И Вы, Нанетта, даром времени не теряли — однажды, когда коллеж в полном составе собрался на прогулку, Вы тайком пробрались, оказывается, в душевую и до отказа отвернули все краны. Ко времени Вашего возвращения коллеж представлял собой полноводный бассейн. Так, по Вашему собственному выражению, Вы одержали победу в «первом туре». А второй тур? Вскоре же, на сцене, предназначенной для ежегодных напыщенных театральных представлений, Вы вместе с двумя подружками разыграли, оказывается, какую-то весьма смелую пантомиму. Правда, близорукая ваша наставница ничего не разобрала и только удивлялась, с чего это дети без конца прыскают, зато по-ястребиному зоркая настоятельница коллежа прекраснейшим образом все разглядела сквозь дверную щель, и второй тур закончился тем, что Вас вообще перестали отпускать некоторое время домой и лишили десерта. Но это было не окончательное поражение, нет, напротив: именно благодаря этому Вы приблизились к тому, к чему так стремились. Третий тур завершился, оказывается, при участии самой бабушки; она пришла в коллеж и решительно заявила настоятельнице: «Сегодня я выдаю замуж одну из дочерей и не желаю лишать мою маленькую Анну такого праздника. Вы слышите? Не желаю». «Если Анна выйдет отсюда, — ответила рассерженная настоятельница, — она больше сюда не вернется! Вам придется забрать ее совсем». — «Я и заберу ее. Анна, живо сложи свои вещи», — обрадовалась, только и ждавшая, казалось, этого бабушка. Выйдя из коллежа, они бодро зашагали к дому, победоносно распевая по дороге свою излюбленную «Реджинеллу», причем на сей раз у бабушки получалось лучше, потому что Нанетта одновременно с пением жевала пирожное. Но из этого строгого коллежа Вы все-таки вынесли что-то полезное: за два месяца — французский язык... — Талант!
Синьора вседетства, Нанетта, Маньяни, егоза и баловница... Но Вы, оказывается, не всегда были только такой. Кроме тоски по матери, ээх, Вас мучал один вопрос, заставляющий кое-кого и по сие время ломать голову: существовала или нет Атлантида. Вы не раз и подолгу над этим задумывались. А потом, потом начались бесконечные скитания по Италии. И сколько же раз за это время Вам пришлось произнести со сцены: «Кушать подано, мадам». Вам и еще одному актеру труппы — Тото — доставались самые захудалые роли. Вы перевидели без счету разных железнодорожных вокзалов, но один из них — вокзал Терминй — навечно врезался Вам в память. Именно оттуда провожала Вас однажды бабушка. Стояла студеная зима, на перроне роились продрогшие люди, пронзительно вскрикивали паровозы, в общей сутолоке Вас то и дело толкали в бока чемоданами, и только потом, когда Вы, уже поднявшись в вагон, взглянули через стекло на Вашу маленькую, огромную, съежившуюся от холода бабушку, у Вас пророчески ёкнуло сердце: больше Вам ее не увидеть. Через несколько дней Вы срочно вернулись в Рим. И когда дядя Романо, положив Вам руку на плечо, спросил: «Ты хочешь посмотреть на бабушку?» — Вы ответили: «Нет». И ответили Вы так потому, что знали, были твердо в этом уверены: Ваша отошедшая в иной — быть может, и лучший — мир бабушка ни за что бы не пожелала, чтоб Вы запомнили ее такой, как сейчас; ей бы хотелось, чтоб Ваши воспоминания о ней всегда были связаны с той чудесной вольностью, которая называлась «Реджинелла, Реджинелла» — «Маленькая королева...» И хотя Вы еще долгое время после этого бубнили: «Кушать подано, мадам», все-таки в тот день родилась настоящая Анна Маньяни... вулкан, доброта, гнев и... Ваше одиночество. «Не стану скрывать, были в моей жизни мужчины, но они ничего в мою жизнь не вносили, разве только усугубляли скуку». Отшельница душой, Вы отдалились и от своего мальчика... Великая госпожа, один восточный художник сказал: — легко рисовать леших и бесов, так как никто их не видел, но зато очень трудно перенести на бумагу или полотно лошадь и собаку, ибо всем нам они хорошо знакомы... Но описать Вас, великая госпожа, переманившая на свою сторону не знающее зависти большинство... лучше всего просто: великая, добрая, нежная, красивая, сам гнев и само милосердие, справедливая, явленная, как никто другой свободная, клокочущий Вулкан и нянюшка, пестующая мужчин, покорительница Рима и, вместе со всем тем, — Нанетта... Но один Ваш образ — в необъятном соборе Сан-Пьетро со свечой в руке, в скорбный день погребения бабушки... — в Сан-Пьетро, расписанном рукой самого Микеланджело, когда от одной свечи пара светильников зажглась в Ваших глазах, и Вам слышалось в мерцании этой троицы «Реджинелла, Реджинелла» — «Маленькая королева...»
11В мозгу большой скалы, съежившись, сидел Скирон, и — свершилось нечто невероятное, — вместо того, чтоб привычно погрузиться здесь в раздумья, он уснул. А еще до того, как вскарабкаться сюда, он, размышляя о том, что теперь-де его больше ничем не поразишь, что ко всему он уже притерпелся, вдруг рухнул ничком на теплую грудь Гелиоса и стал яростно царапать ногтями землю от отчаяния, что любви не было. Нет! — не мог он с этим смириться. И вдруг порывисто вскинул голову: подле него стоял журавль; опершись всей тяжестью на одну тонкую ногу, вторую он вытянул в сторону пещеры: «Заходи».
«Зачем?» — подивился Скирон.
Журавль, неистово захлопав крыльями, упрямо повторил: «Иди, иди, заходи, говорю!»
Только он шагнул в пещеру, как журавль стремительно налетел на него со спины и, затрепыхав мощными крыльями, стал нетерпеливо подгонять его вперед, помогая себе даже клювом: «Туда, туда иди, вглубь...»
Подчинившись в растерянности воле вестника, Скирон, с мукой, раздирая в кровь тело, протиснулся вверх, умостился, скрючившись в мозгу большой скалы и уже собрался предаться раздумьям, когда его внезапно объял своими таинственными синешепчущими руками Гипнос.
Любовь то была или что, только ему грезилось нечто благостное: окутанный бледным многоцветьем, он парил в каком-то незнакомом просторном помещении, где — то ли в облаке, то ли в клубящемся тумане — мерцали там-сям фиолетовые и красные крохотные светочи, даровавшие некую, замешанную на боли, усладу. Кругом устоялась беспредельная чистота, и только сам он был весь облеплен комьями грязи, от которой ему предстояло очиститься. Воды дано ему было слишком мало, и он, чтоб получше отмыться, яростно соскребал с себя присохшую грязь, но вместе с нею пластами сходила кожа. Кто-то неусыпно наблюдал за ним сверху, и когда этот Кто-то наложил на него издали свежую глину, его охватила такая блаженная отрада, что он замер, затаив дыхание. И тут до него; донеслось:
— Не выходи!
— Что...
— Не выходи, говорю!
Это, оказывается, вещий журавль предостерегал его снаружи. Советов вестника Скирон всегда слушался, но запрета...
С трудом овладев расслабленным телом, Скирон, все еще пребывавший в том блаженном сне, не ощущая царапин, протиснулся вниз, миновал на заплетающихся ногах пещеру и тут, вздрогнув, внезапно остановился как вкопанный: на самом пороге пещеры высился бледноликий Танатос — только-только вступивший в пору мужества вечный юноша, с едва пробивающимся пушком на подбородке, в просторном черном облачении, окутывавшем его с головы до ног и спадавшем тяжелыми чуть колышущимися складками, с погасшим светильником в высоко воздетой руке; железное сердце его свисало на грудь снаружи. И был он безмерно прекрасен? — врагу бы нашему...
Охваченный страхом, с благоговейным трепетом смотрел на него Скирон — это был единственный бог, которого невозможно было подкупить никакими взятками и подношениями. Танатос сначала внимательно его оглядел, а затем, спокойно и твердо, но безо всякой угрозы, скорее даже с каким-то затаенным сочувствием, заглянул ему в глаза... — он был явно на стороне Скирона. На стороне Скирона был тот, через чьи руки должны были пройти деревья, цветы, птицы, травы, люди, рыбы, пресмыкающиеся и — еще — сама жизнь...