Он слышал, как она ходит где-то наверху, в глубине дома, и вскинул голову, пытаясь представить ее себе: женщина подходит к одному из окон, выходящих на океан, женщина смотрит на океан, на этот безграничный неведомый простор.
Он привез ее сюда, чтобы она пришла в себя. Он преподнес ей этот дом — один из многих своих домов, дом, куда раньше он ни разу даже не наведывался, — и океан. В ней же по-прежнему таилось нечто безграничное, неведомое, — не пустота, а некая таинственная субстанция, которую невозможно себе подчинить.
Через некоторое время — через несколько часов, а может быть, и дней — он пойдет пригласит ее сюда, посидеть с ним. К тому времени бутылки из-под бурбона будут выброшены, большие, желтые, исписанные нервной рукой блокноты будут лежать в ящиках стола, все физические доказательства проделанной им страшной работы исчезнут, будут спрятаны, уничтожены. Он запомнит все свои доводы и станет их излагать мягко, очень мягко, чтобы не испугать ее.
Я хочу поговорить с тобой, Элина, — скажет он, — но я не хочу тебя пугать.
Я никогда не стану тебя пугать.
ДЖЕК МОРРИССИ
1. Пятое июня.
Произнося речь при вынесении приговора, Джек удивительно ясно слышал свой голос, пробивавшийся сквозь злую пургу отдельных слов, кусочков и обрывков фраз, крутившихся в его мозгу и словно сражавшихся с ним, однако голос продолжал звучать спокойно, а в нужное время зазвучал чуть взволнованнее, словно Джек уже не раз переживал такие минуты… Джек Моррисси барахтается, борется за жизнь, полностью владея собой, хотя и не всем остальным в этом мире. Его клиент стоял тут же, слегка улыбаясь, взъерошенный, ошеломленный, словно бычок, оглушенный ударом молота, ждущий, когда наступит смерть, и не ждущий, потому что уж слишком невероятна эта мысль. Доу пытался от него избавиться, не раз говорил об этом в суде — вежливо, потом в ярости, потом снова вежливо, — но Джек по-прежнему был при нем, да, он стоял сейчас и, глядя в умное моложавое лицо уже немолодого судьи, приводил доводы в пользу помилования. Его оппонент, молодой человек по имени Тайберн, заместитель окружного прокурора, который после этого дела резко пойдет в гору, слушал Джека, точно старого друга, вперив взгляд в столик перед собой, и чуть ли не кивал, еле уловимо кивал: да, все это ему известно, все это известно и отметено — он знал, что выиграет дело. Но Джек продолжал говорить. Никогда еще он не выступал так красноречиво. Он шел ко дну, терпел поражение, но был, пожалуй, единственным человеком в зале, который этого не знал.
Голос его звучал четко и чуть пронзительно; он представлял себе, сколько народу слушает его — в том числе и Элина, — и горькое, кружащее голову сознание одержанной победы владело им, несмотря на бесспорность ожидавшего его поражения, — столь же бесспорного, как и то, другое…
Он говорил:
— …молодые люди вроде Мередита Доу вызывают возмущение у старших, людей, заботящихся о декоруме и достатке, потому что эти молодые люди считают себя свободными… они хотят остаться чистыми, целеустремленными, иметь право совершать ошибки, на которые другие из трусости не отважатся. Эта их свобода вызывает чувство стыда у тех из нас, кто несвободен в своих действиях… и мы обрушиваемся на эту молодежь, потому что боимся и жаждем отмщения. Но отмщения за что? Мне кажется, мы должны быть выше отмщения — ведь это говорят в нас наши страхи и зависть… К тому же, думается, суд в результате этого процесса понял главное — что ответчик искренне верит в наш закон, невзирая на некоторые вырвавшиеся у него замечания, — он твердо и неуклонно верит, что закон построен на соображениях морали и гуманности, что он учитывает наши человеческие слабости, которые в последнее десятилетие стали так мучительно для всех нас проявляться… Мистер Доу — молодой человек поразительной цельности и честности, и суду должно быть ясно, сколь серьезно он относится к своему долгу перед обществом. Он не преступник и не должен быть так квалифицирован. Я ходатайствую о прекращении дела…
А немного позже Доу ткнулся в Джека, вцепился ему в руку и, глядя на него, исступленно пробормотал:
— Что он сказал? Что? Я не все расслышал…
2. Однажды он очищал свои карманы, извлек какие-то клочки, заскорузлые бумажные салфетки, мелочь и всякий мусор, и вдруг среди всего этого — бумажка величиной с театральный билет, на которой значилось: Заплатить вт. 2 долл. 15 цент. И его словно током пронзило — воспоминание о той комнате, той комнате, которую он снимал, воспоминание о ней.
Он выбросил все в мусорное ведро и вымыл руки.
3. Самовключающаяся, самоостанавливающаяся Машина слов.
Когда он спал, Машина тоже спала, но только притворялась. На самом же деле она продолжала работать, тихонько гудя, — вечное движение слов и образов, так что если он ложился и засыпал на одном боку, то просыпался всегда на другом. Он был всегда так измучен и во рту была такая горечь, что уже одно это доказывало, какой путь он проделал за ночь и сколь малого достиг. «Такова жизнь, Моррисси», — говорил он себе. Но он этому не верил, обычно сомневался в правильности тех кратких иронических замечаний, которые возникали у него в уме — он не умел лгать.
По-настоящему Машина включалась, как только он просыпался. Уже и ночью она работала достаточно активно, а в дневное время просто не останавливалась. Джек знал, что до конца своей жизни обречен находиться в этой Машине слов, что слова превращаются в плоть (иначе говоря, в человеческую субстанцию, в Моррисси). Но слова были его бизнесом, бизнесом, приносившим ему прибыль, и он должен их уважать… должен знать, как выбросить на рынок одни, приглушить другие, обратить третьи в безобидные шутки или восклицания, различимые лишь на расстоянии нескольких шагов.
Он сидел за своим столом — думал, что-то рисовал, пытался работать, пытался читать, пытался думать и не думать, иной раз страшась того, что выдаст ему сегодня Машина слов, иной раз надеясь, что Машина выдаст что-то приятное. Например, однажды в июне, после того как Мереду Доу был вынесен приговор и Джек возмущался этим приговором, а после возмущения у него наступила депрессия, Машина совершенно неожиданно вдруг отстукала: Ты все сделал правильно.
А позже, в тот же день, когда Джек потянулся за чашкой тепловатого кофе и опрокинул ее, Машина спросила: Ты этому поверил?., что ты все сделал правильно?
Ответа не было.
«Я ходатайствую о прекращении дела», — сказал тогда Джек. Сказала Машина Джека. А более совершенная Машина, бесстрастно глядя на него сверху вниз, отстукала свое: «…на срок не свыше десяти и не менее восьми лет…»
Это было сборище Машин, ристалище Машин. Целенаправленных, запущенных, запрограммированных, функционирующих более или менее идеально — за исключением Машины Доу, которая не была включена в сеть, но это и не имело значения; и если одна Машина терпела поражение, торжествовала другая, так что равновесие сил во вселенной всегда поддерживалось. Нельзя не добиться справедливости, действуя в рамках Закона: если кто-то проигрывает, другой выигрывает. Случается, чаши весов приходят в равновесие, и тогда никто не проигрывает, никто не выигрывает, — это огорчительно, но так случается, когда Машины примерно одинаковой сложности.
В другой раз, на улице, когда Джек мчался, спасаясь от вдруг хлынувшего дождя, и налетел на девушку, ничем не напоминавшую Элину, темноволосую девушку, слишком для него высокую, — он резко ускорил шаг, неожиданно пронзенный тягой к ней, к Элине, и сердце у него сжалось, и перевернулось, и заныло, и вот тут Машина слов преподнесла ему вдруг подарок: Нет, не жалей, ты все сделал правильно.
И он пошел дальше, как во сне, под дождем, в расстегнутом пальто и, обливаясь потом, пытался под взглядами прохожих переварить это сообщение, что он все сделал правильно, что поступил как надо, как надо, хотя Машина и отказывалась отстучать: как надо, только так, как надо, единственно здраво и разумно, так, как необходимо, и все мы можем это лишь приветствовать.
И это действительно было так.
Он не вполне доверял Машине. Он все ждал, что в голове, пока он что-то обмозговывает, вдруг возникнет какая-нибудь злая, ехидная шуточка, умный вопрос. Но Машина помиловала его. Машина рассматривала его тягу к Элине, или вообще к женщине, с жалостью, смущенно, а иногда и с тревогой: Моррисси явно находился в невменяемом состоянии, это не настоящий Моррисси. И Машина пыталась его успокоить, когда он ночью не мог спать, прокручивая в его мозгу старые доводы против Элины, все те разумные, неоспоримые доводы, которые он придумал тогда, в своей прошлой жизни, чтобы излечиться от нее… Например: Кому она по средствам? Или: А как насчет других мужчин-ловцов, других воров? Или — наилучший аргумент: Да кто же она?