И недвижна луна.
И в дебрях сна все лунатические дороги ведут в Ливан, где, быть может, в эти мгновения затишье, и над вами шелест библейских кедров, и свет луны намекает на то, что есть огонь не только летящего снаряда, но и юношеской тоски, обозначающей счастье жизни, и приблудный щенок прижимается к тебе, какие-то зверьки копошатся в траве, и шорох их так не опасен.
Наказание воображением – вот пытка этих дней и ночей.
Когда воображение служит страданию, все поэтические уловки становятся опасными для жизни; описания войны кажутся оскорбительными и преступными, ибо за каждым словом неприкрыто стоит смерть, и глаз старается засечь лишь неожиданное и трогательное, какие-то осколки мирной жизни, кажущиеся такими нелепыми в этом смертельном круговороте – глупости, которые кто-то бормочет со сна, чей – то храп, бестолковость, понос – здесь, в пекле, подтрунивают над человеческими слабостями не зло, а благодарно, здесь нащупывается присутствие Всевышнего, который сам борется с хаосом слепого рока и дает нам ту силу последней привязанности, чей молчаливый, но постоянный крик заглушает неотвратимость гибели всего телесного.
Бесчувственность реальности, как жидкий цемент, просачивается даже в сновидения, лишая слабого, но такого необходимого искушения; и только нечто, на последнюю поверку честное, называемое таким льнущим, как патока словом "любовь", оказывается неисчерпаемым и не дающим упасть, ибо большая часть человечества – под землей, а мы, поверх, ничтожная горстка, и это самое большое для меня чудо, как я остался жив среди миллионов погибавших вокруг меня – только это удивление важно, только это удивление и есть жизнь, все остальное лишь разные ухищрения, чтобы существовать, так причем тут карьера, слава, зависть, если есть это удивление, и невнятная благодарность в лабиринтах сна, куда по мертвым водам продолжает прибывать призрачный флот отошедших лет, и все оттуда – по темному компасу памяти – из забвенных мест, где старый дом, и в стенах его в любое время мерцает призрачный вход из времен прадедов и прабабок, и почерневший от древности серебряный подстаканник, кажется, лишь миг назад оставлен впопыхах прадедом, который отлучился по неотложному делу на тот свет и вот-вот вернется; подстаканник отражается в полированной плоскости стола, кажущейся незамутненной доской сознания, но сам гнущийся узор подстаканника ощущается формой, корежащейся под грузом памяти; и вплывает Израиль, где на еще младенчески беспамятном столе старые фотографии, и генеалогическая геральдика пожелтевших альбомов вызывают умиление, скорее похожее на дань ритуалу, чем на живое чувство.
Но вновь приходит миг, когда единственное упование – на них, когда неизбывная вина перед ними становится невыносимой, и голос бабушки оживляет все молитвы в час, когда от меня нет вестей из гиблой Сибири, а от тебя – из гиблого Ливана – Тот, алы зай ны зэй – дыс, олт шин оф им ди рехтэ ант" – "Господи, все его деды, держите над ним правую руку".
Пронзительный телефонный звонок вырывает из сна. Четыре часа утра. Бледная остановившаяся луна за окном. Голос из небытия, из другого полушария, из штата Техас, давнего знакомого, забытого-перезабытого за завалом лет, по дороге в Израиль попавшего в Хьюстон: сын его собирается в Израиль, поработать в кибуце, да вот не знает, у нас ведь вой на.
Что мне ему посоветовать, как унять сердцебиение? Предрассветное замершее ничто – в еще одно твое утро в Ливане.
У Хацбай и внезапно – град гранат. Задраили люки. Сообщение по радио: погиб попавший в засаду генерал Иекутиель Адам. Под сенью невеселых этих новостей колонна вползает в долину, и внезапно ты видишь: прямо над тобой зависает сирийский вертолет, как в мгновенном кадре, холодно, гибельно, отчетливо – лицо летчика.
Неужели это – конец? Но… лицо матери, мелькнувшее перед тобой как спасение.
Стреляют по вертолету из всех стволов, он успевает выпустить ракету, которая падает рядом с "Зельдой " саперов и не взрывается, возникают два наших вертолета, все три исчезают из поля зрения, сирийский падает кулем в момент, когда колонна выбирается на бровку, и заверчиваются калейдоскопом событий осколки памяти в мясорубку дня: лагерь палестинцев Раашие, дом за домом: в одном сидят вокруг стола, проявляют гостеприимство; умильные лица, а из-под брюк видны военные ботинки, в кухне – "Калашниковы", гранаты на угощение; усатые дядьки-ливанцы, сдающиеся в плен двум юнцам-израильтянам; кто-то из них сует тебе авторучку с часами в подарок; поляна, простреливаемая неизвестно откуда, огонь вкруговую, мертвый сириец, кулем падающий с дерева, а вы ползете с Авиэзером вдвоем к раненому, и фонтанчики пуль сбоку сопровождают ваш путь, втаскиваете раненого в "Зельду": у него спина вспорота осколком; рядом в долине, кажется, кто-то методически бьет гигантским молотом по наковальне, и оглушительный этот гром явно не совмещается с видимыми издалека танками, которые кажутся скоплением жуков, топчущихся на месте, а между тем впервые в этом веке идет танковый бой между новей шей израильской "Меркавой " и новейшим советским "Т-72", и как моментальный снимок, выхваченный из гущи боя: израильский вертолет стрекозой пикирующий на танк – вспышка, груда обуглившегося и расплавленного лома; солнце клонится к закату, а в радиоэфире какая-то свистопляска, совершеннейшая неразбериха, дымовая завеса противоречивых сообщений, какие-то воздушные бои, по сообщениям сирийцев сбито сто израильских самолетов, никто ничего не может понять, в темноте моей комнаты, комнаты лунатика, работает приемник, а небо стекает в землю, темень земных глубин постепенно поглощает остатки света, человек сидит в темном углу, лишь силуэт его в стеклах книжных полок напоминает кого-то, похожего на меня в молодости, ибо темнота омолаживает, стирая детали лет, возвращая к истокам, чья необходимость опять и который раз ставится под вопрос; в приемнике – голос министра Шарона: в результате неслыханной до сих пор операции с применением новейших электронных средств войны в течение считанных часов уничтожено девятнадцать сирийских ракетных батарей СА-2, СА-3, СА-6, сбито двадцать "Мигов", а всего за четыре дня – 92 самолета и вертолета, и все это не внезапно, сирийцы "ждали"; в эфире странное молчание, как будто мир, без умолку на все лады и на всех языках болтавший вокруг этой войны, внезапно набрал в рот воды, уподобился удаву, заглотавшему несъедобную пищу, и где-то на северо-востоке залегла, притихнув на миг, Россия, обложившая брюхо Варшавским пактом, как спасательным поясом, чьи спасательные свойства за эти несколько часов в некотором смысле оказались под вопросом.
Молчанием сна объято более ста танков и "Зельд", замерших на поляне, лишь раз в полчаса– выстрел, и осветительный снаряд потрескивающей лампой повисает в небе.
С рассвета – движение в сторону Кфар-Кук, все вверх, закручиваясь вместе с дорогой в горы, в сказочную красоту, где скалы причудливых форм меняют лики и очертания с каждым новым ракурсом, с каждым поворотом, за которым может быть засада, и весь этот пасторальный пейзаж начинен смертью, и на самом верху горы – остатки сгоревших машин, разбросанные трупы: все, что осталось от разбомбленной сирийской ракетной батареи; запах горелого человеческого мяса; чьи-то ноги, свисающие с дерева, и ты даешь по ним очередь, оказывается, ботинки какого-то сирийца, развешанные для просушки; и рассыпавшись цепью, вы идете в атаку на укрепленную позицию, в гору, сирийцы бегут в другую сторону, напарываются на отряд сержантов; все указывает на внезапность вашего прорыва – в палатках чашки с дымящимся кофе, брошенные впопыхах ржаво-белые маскхалаты "Эдельвейс" сирийских "командо", книжка на арабском о Зое и Шуре Космодемьянских. С вращающейся магнитофонной ленты – голос Аллы Пугачевой. Сплошь памятные подарки от бывшей твоей родины – счислитель стрельбы СТМ по-русски, пробитый пулями, накладная из ящика со снарядами для гранатомета с личной печаткой – "упаковщица Степанова".
Абсолютно новый танк Т-62, сиденья в целлофане, все надписи по-русски, можешь изучать его "только за то, что" он настигает тебя на всех путях жизни, и нигде в мире, как здесь, нет столько оружия, по которому можно изучать русский, и в глубине Галилеи русские женщины, жены арабов-коммунистов, подпевают с тоской Алле Пугачевой, бегает по тропинке пацан с именем Хасан-Апеша, и со стен домов Назарета, родины Иисуса, смотрит Ильич в кепочке, с издевательским прищуром: "Правильной дорогой идете, товарищи!"
Правильной ли, неправильной, но атака ваша была столь внезапна, а неразбериха на передовой столь велика, что весь этот день и следующий, пятницу, до прекращения огня, сирийцы уверены, что позиция в их руках, шлют по этим дорогам то грузовик с подкреплением, то бронетранспортер, и вы, подпуская их поближе, расстреливаете в упор.
Тишина и солнце смежают веки; все полусонно шляются по лагерю, щеголяя, кто в чем горазд – Авиэзер прикрепил к гимнастерке регалии сирийского офицера, Гауи – в офицерской шапочке, комбат – в ковбойской шляпе, с платком на шее: живописность в одежде – признак избранных частей, позволяющих себе такие вольности.