Все, что требовалось девочке – это любящая семья, и как можно скорее. А Филомено был настроен очень серьезно – то ли в память ее отца, то ли из сочувствия беззащитной детской душе и желания самому стать защитой и опорой.
– Она росла бы вместе с моей сестрой, и я обеих научил бы стрелять из лука и скакать верхом.
Я ему растолковала, что это не самые лучшие занятия для девчонок.
– Ладно, незачем им ходить воевать. Однако никому не вредно чему-нибудь научиться. Могут быть дуры-бабы – пожалуйста, без них даже скучно; но к моей сестре и моей невесте это относиться не должно.
Вот и думай: то ли очень умный, то ли дурак. В свои шестнадцать он перерос меня и смотрелся мужчиной; конечно, он был знаком со всеми борделями Порт-Рояля, куда только был открыт доступ цветным. Не таясь, вертел сигары из кукурузных листьев и даже не отказывался от рюмки – но изредка, потому что с похмелья страдал необычайно жестоко. Он полон жизни и всех ее радостей, и он – наша заслуга! – никогда не был рабом. И вот эдакий повеса, не моргнув глазом, заявляет, что собирается жениться и воспитать жену себе под стать. Поди ж ты! Другое дело, что ни мы, ни Санди не смогли придумать способа взять ее под нашу опеку, поскольку на Кубу мы даже показаться открыто не могли. Так что сыну пришлось ограничиваться письмами и изредка – визитами на денек-другой в Касильду.
Сесилии снова подходил срок.
Сын не хотел в этот раз увозить жену из города.
– Обошлось же все в прошлый раз! Ма, Сили – белая, и я тоже белый, хоть и мулат. Уверен, что этот ребенок будет таким же светлым, как и дочка.
Но я настаивала на своем.
– Как раз поэтому и надо быть осторожнее. Именно из-за того, что ты получился белым, твой ребенок может быть таким же черным, как я сама.
Так что Сесилию заблаговременно отправили в присмотренный нарочно загородный дом, сославшись на то, что миссис Вальдес в ее положении очень страдает от городской суеты, шума и неизбежных в припортовых кварталах ароматов – якобы у нее от запаха рыбы поднималась дурнота. Факундо, я, а с нами дочка и внучка с кормилицей тоже переселились за город, Филомено появлялся то тут, то там, и Энрике часто приезжал навестить жену.
Неотступно при нас находилась старая повитуха, мулатка из вольноотпущенниц, собаку съевшая на своем деле и умевшая держать за зубами язык. Она так и эдак вертелась вокруг Сесилии, прежде чем сказать мне:
– Кумушка, не хочу пугать, но в этот раз легко не будет. Ребенок большой, головастый, наверное, роды будут преждевременными. И молодая миссис что-то смурна… ну да ладно, бог не без милости.
Роды наступили до срока и были страх вспомнить, как тяжелы. День-деньской Сили мучилась, не в силах разродиться. Из города приехал срочно вызванный Энрике. В доме отворили все двери, ставни, открыли сундуки и короба, развязали все узлы.
Повитуха билась и так, и эдак, и лишь около полуночи мы услышали басовитый, требовательный крик.
Богатырь в девять фунтов веса оказался темнокожим… Быстро обмыв и запеленав его – стоял ноябрь, в доме тянуло ночным сквозняком, – повитуха исчезла, оставив нас наедине с нашей заботой.
Энрике молчал ошарашено, воочию убедившись в том, что осторожность никогда не вредит… а дело надо было решать.
– Сын, – сказала я, – у нас, кажется, все условлено на такой случай. Поступим, как договорились?
– Что остается делать, Ма? – вздохнул он. – Твой план неплох. Пожалуй, все поверят, что малыш умер при родах. Только не было бы затруднений у тебя, когда станешь его крестить. Ты же не ходила беременной, все это видели.
– Пускай, – отвечала я, – но кого интересуют маленькие негритята, если у них черные родители? Не знаю, будут ли у меня еще дети, а Гром так хотел иметь много сыновей…
Факундо молча смотрел на нас странным грустным взглядом. ….
Эти страницы будут написаны не слишком складно и коряво, моей собственной рукой.
Они будут запечатаны в конверт и отданы Франциско, нашему мальчику, родившемуся тогда, шестьдесят один год назад, сырой ноябрьской ночью. Он сейчас среди мамби, в армии Антонио Масео. Его там никто не считает за старика – еще бы, такого молодца! Да, Франциско Лопес был записан в метрике как наш сын и считал себя нашим сыном – моим и Факундо.
Когда ему исполнилось двенадцать, мы однажды пригласили парня пить кофе на веранду, и он пришел и сел среди взрослых, недоумевая, за что такая честь. Он выслушал историю о том, кто есть кто: кто мама, кто бабушка, а братья и сестры превратились в дядей и теток, и, в общем, переворот в его мозгах совершился быстро и бесшумно. Причины тайны были очевидны даже младенцу. Парнишка усмехнулся и заметил:
– А я-то думал, отчего я такой светленький? Прости, Ма, я думал, тут при чем-нибудь мистер Санди. А оказывается, он тут сбоку припеку, вот дела! Кике, значит, ты мой отец? Извини, дружище, я-то привык считать тебя братом!
Он так и не научился считать родителями Энрике и Сесилию. В нашей семье ему было удобнее, а любили и баловали сорванца все, и любим его сейчас.
Но у этой истории есть еще одна подкладка. Я уверена, что Франчикито знает все сам, потому что Факундо всегда говорил: или молчи, или не морочь голову, скажи правду! Мы морочили парню голову вынужденно. О некоторых вещах можно говорить только взрослым людям, и, видимо, Гром просто ждал, когда мальчик будет в состоянии усвоить все, что не так просто, и удержать это внутри себя. Франчикито, сынок! Даже если ты слышал эту историю, мой рассказ, может быть, добавит что-то новенькое. А если нет – что ж… Мне просто хочется об этом рассказать – я молчала столько лет, а меня это тоже как-никак касалось.
Так вот… На следующий день, утром, погода стояла чудная, и солнышко пригревало.
Мы выбрались пить кофе на маленькую веранду домика, Сесилию в просторном бата вместо платья вынесли с качалкой вместе. Малыш спал рядом с ней в плетеной колыбели. Мы все, конечно, внимательно рассматривали его: темненький мулатик, хотя заметно светлее, чем я, губастый и курносый, был завернут в белую полотняную пеленку, и от этого казался еще темнее.
Конечно, разговор вертелся все время вокруг новорожденного, и вдруг он сам решил принять в нем участие, раскрыл рот и закричал басом. Я принесла корзинку с сухим бельем и стала ребенка перепеленывать.
Конечно, я воспользовалась моментом разглядеть его как следует. Накануне, при свечах, не очень-то можно было это сделать. Он был пухлый, щекастый, с круглым пузечком и походил, в самом деле, на моих детей больше, чем на свою старшую сестру. Кожица коричневато-золотистая, и не так, будто закопченная сверху, а словно верхний слой был прозрачный, а краска наносилась изнутри, ровненько-ровненько.
А на левом бедре темнело продолговатое родимое пятно.
Я только подумала "Ох!" и потрогала пятно рукой. Нет, не пачкало, – прирожденная метка. Ничего не соображая больше, со странной пустотой в груди, я быстро запеленала малыша и подняла глаза на Факундо. Он смотрел на меня с ребенком и, когда наши взгляды встретились, коротко, едва заметно кивнул.
Я перевела взгляд на Сесилию. Она сидела бледная, без кровинки на лице, и целый вихрь крутился у нее в глазах, как ветер крутит в смерче пыль, поднятую на земле.
Я все прочитала в этих глазах. Там были золотая щедрость сердца и необдуманность поступков молодости, синие тени раскаяния, черно-фиолетовая полоса боли. Бедная, отчаянная девчонка. Я положила свою руку поверх ее. И тотчас в ее глазах вся картина сменилась целым колодцем удивления… и благодарности. Мы поняли друг друга.
Никто ничего не заметил.
А у меня столько мыслей собралось сразу, что голова казалась пустой. О Йемоо, как это могло произойти?
Но, клянусь Той, Что В Голубых Одеждах – первая мысль была о сыне.
Я долго на него смотрела – как раз Энрике что-то рассказывал, какие-то городские новости, и прихлебывал из маленькой белой чашечки.
Нет, он ничего не знал, и близко похожего ничего не светилось в мыслях.
Значит, не должен ничего знать.
И как только я это поняла – все стало просто.
Я бы плюнула в глаза любому, кто вздумал бы сказать что-нибудь обидное об Энрике.
Он показал себя человеком, твердым и в горе, и в радости, не поддающимся страху и что-то свое понимающему в равновесии жизни.
Но разве может молодая сила и молодой задор сравниться с обаянием зрелого мужчины – и какого мужчины! – у которого за плечами богатство прожитых лет, неоценимые сокровища сражений и побед, закаленный дух бойца, стойкость старого дерева, ушедшего корнями в жизнь, как в скалу, – ни одному урагану не сдвинуть с места. И, конечно, Сила, это дыхание огромной внутренней силы. Она сама говорила за себя, Сила дела неотразимо привлекательным широкое, черное, побитое оспой лицо.
Я-то знала цену этому мужчине. Я не удивилась и тому, что другие могут его так оценить.
Не могу сказать, что все случившееся меня не задело, себе-то уж вовсе не к чему голову морочить. Меня, конечно, царапнуло, и еще как. Но совсем не то, о чем можно было бы подумать.