— Знаешь, очень трудно заставить себя тащиться в Ди-Си[9], — говорит она Миззи, — и весь уикенд торчать в этом чудовищном доме.
— Да. Этот дом меня тоже слегка пугает, — отвечает Миззи.
— Тебя тоже? Значит, ты понимаешь, о чем я говорю?
Питер снова отключается. Это тейлоровские дела, словесный пинг-понг, в котором он может позволить себе не участвовать. Собственно, никто этого от него и не ждет. Он видит, как Ребекка подвигается поближе к Миззи, как будто ей холодно, а от Миззи исходит тепло. Каждая из трех сестер верит, что Миззи — семейный ангел-хранитель, гений рода, тот, кому можно пожаловаться на несовершенство двух других.
В Миззи и вправду есть что-то от призрака. Он немного похож на сон о самом себе, каким-то чудом ставший видимым всем остальным. Наверное, это как-то связано с его детством, проведенным с Беверли и Сайрусом в огромном пустынном особняке, на атмосферу которого не могло не повлиять то, что Беверли вообще перестала что бы то ни было делать по дому, а Сайрус, которому стукнуло шестьдесят в том же самом месяце, когда Миззи исполнилось десять, все реже и реже покидал свой кабинет, возможно, спасаясь таким образом от вопиющих странностей своей жены, с годами становящихся все более и более пугающими. Девочки приезжали время от времени, но у каждой уже была своя собственная жизнь. Ребекка училась в Колумбийском, Джули — в медицинской школе, а Роуз героически сражалась со своим первым мужем в Сан-Диего. Миззи опоздал на вечеринку — его отрочество прошло в тускло освещенных комнатах (с некоторых пор Беверли начала практиковать патологическую бережливость) среди замусоленных артефактов. Во время одного из визитов (Миззи было шестнадцать) Питер расписался на пыльном подоконнике, а в гостиной за горшком с фикусом обнаружил полуразложившуюся мышь. Стараясь не попасться никому на глаза, он на совке вынес ее из дому с таким чувством, словно ограждает Тейлоров от неутешительного врачебного диагноза.
Миззи! Практически невозможно объяснить ни сплошные "отлично" (которые привели его в Йелль), ни наркотики (которые увели его непонятно куда).
Надо сказать, что для человека, с которым приключилось столько всего разного, выглядит он на редкость сохранно. В детстве он казался слегка странноватым, но чем дальше, тем явственнее проступала его хищная красота, которую до поры до времени словно бы просто прятали от сглаза — так добрая фея накидывает волшебный плащ на прекрасного принца, охраняя его от беды. Если верить слухам, девочки начали звонить, когда Миззи не было и одиннадцати.
— …После чего она с каменным лицом выходит в большую комнату, как она ее называет, — говорит Ребекка.
Миззи грустно улыбается.
В отличие от Ребекки, он, похоже, не испытывает горьковатого удовольствия от этих разговоров об удручающем обуржуазивании Джули и ее некритичном приятии огромных, идеально подогнанных друг к другу вещей.
— Мне кажется, там она чувствует себя в безопасности, — говорит Миззи.
Ребекку, однако, такое объяснение не устраивает.
— В безопасности от чего? — спрашивает она. Миззи не отвечает, просто вопросительно смотрит на нее, как бы ожидая, когда же она наконец придет в себя — по каким-то не вполне ясным причинам Ребекка не может спокойно говорить о Джули, и Миззи это явно неприятно. У него даже изменился взгляд: глаза потемнели, стали блестящими.
— Наверное, от всего, — говорит Питер, — от мира.
Но Ребекка не унимается.
— А почему, собственно, нужно защищаться от мира?
Ребекка, какая муха тебя укусила? Почему ты рвешься в бой?
— Открой газету. Посмотри Си-Эн-Эн.
— Этот дворец ее не спасет.
— Я понимаю, — говорит Питер. — Мы понимаем.
Ребекка берет тайм-аут, собираясь с силами. Она раздражена и, скорее всего, сама не знает почему. Может быть, из-за брата? Может быть, он напомнил ей о какой-то ее стародавней вине перед ним?
Питер решается перевести взгляд на Миззи, и его снова пронзает острое чувство тайного родства. Мы — мужчины — вечно делаем что-то не то, постоянно чего-то боимся, все время на нервах; если иногда мы бываем циничны или даже грубы, так это потому, что в глубине души сознаем, что неправы, причем в том неотменяемом, окончательном смысле, в каком женщины неправыми быть не могут. Нас подводит наше извечное стремление казаться кем-то, кем мы на самом деле не являемся. Наши пороки нелепы, и когда мы будем стоять у райских врат, та огромная черная женщина, что их охраняет, рассмеется над нами, не только потому, что мы недостойны рая по нашим грехам, но еще и потому, что мы вообще не имеем понятия о том, что действительно важно.
— Не знаю, — вздыхает Ребекка. — Просто мне больно видеть, во что она превратилась.
— Ну, а что здесь такого? — говорит Питер. — Большинству людей рано или поздно хочется иметь детей и красивый дом.
— Джули — не большинство.
Хм, ужасы семейной жизни… Либо притворяйся, что согласен, либо готовься к скандалу.
— Большинству людей кажется, что они не большинство, — замечает Питер.
— Когда это твоя родная сестра, все несколько по-другому.
— Понял тебя, — говорит Питер. Он знает, какое именно лицо ему следует сделать.
Ребекка, твои сестры и брат живы, верно? А тебе не приходит в голову, что мне бы тоже очень хотелось сидеть вот так и жаловаться на старого толстяка Мэтью, его не слишком впечатляющего бой-френда и их приемного корейского ребенка, который абсолютно не умеет себя вести, а они не желают его приструнить?
Конечно, это нечестно. Более того, это дурной тон в качестве аргумента в споре кивать на покойного брата. Но сейчас нельзя затевать перепалку — не в первый вечер приезда Миззи!
Вопрос: почему Ребекка ищет ссоры? Не потому ли, что, как ей хорошо известно, Питер расстроен этим приездом. Надо будет спросить ее об этом. А заодно и о том, зачем она подливает вина бывшему наркоману. Впрочем, есть и другой вариант: ни о чем не спрашивать, просто слегка захмелеть от "Каберне" и лечь спать.
— Я все время забываю, — говорит Ребекка, — это был синтоистский или буддистский монастырь?
Миззи дважды моргает под ее обжигающим взглядом.
— Э-э… синтоистский.
И в этот миг по выражению его лица совершенно понятно, что он думает: я не хочу быть монахом, не хочу быть юристом, но меньше всего я хотел бы стать тем, чем стали эти двое.
***
Ужин заканчивается. Миззи укладывают в бывшей комнате Би (там все примерно так же, как было — они решили ничего не трогать, пока Би не вернется (хотя не вполне ясно, вернется ли она вообще). Питер с Ребеккой уходят к себе и звонят Би. Вернее, Ребекка звонит, чтобы потом передать трубку Питеру — тогда Би придется хотя бы немножко с ним поговорить.
Питер лежит рядом с Ребеккой, слушая долгие гудки. Хоть бы ее не оказалось дома и можно было бы просто оставить сообщение. Ребекка, прости.
— Привет, милая, — говорит Ребекка. — Мм… Да, у нас все в порядке. Итан приехал. Да, Миззи. Да, я знаю, вы сто лет не виделись. Что у тебя?
Понятно. Конечно. Потерпи, тебе обязательно сделают график поудобнее. Ты так не думаешь?
Мм… Мм… Ну, не паникуй. Ты же знаешь, что у твоей назойливой мамочки всегда найдется пара лишних баксов, если, конечно, ты соблаговолишь их принять.
Вероятно, Би смеется на другом конце провода. Ребекка смеется в ответ. Би, любовь моей дурацкой жизни. Как вышло, что ты стала такой несчастной и одинокой? Почему ты работаешь в гостиничном баре?
Неужели тебе нравится носить эту красную униформу и делать мартини туристам и бизнесменам? Может быть, мы совершили свою первую ошибку еще до твоего рождения, может быть, имя Беатрис оказалось слишком невыносимым для тебя? Почему после школы ты выбрала именно такую работу? Если из-за меня, я очень сожалею. Всей душой. Тем, что осталось от моей души. Я любил тебя. Я люблю тебя. Я не знаю, что я делал не так. Наверное, будь я лучше, я бы знал.
— Как дела у Клэр? — вежливо интересуется Ребекка. Клэр, вся в татуировках, без определенной профессии, — соседка Би.
— Это неприятно, — говорит Ребекка. — Апрель — тяжелый месяц. Я дам папу, хорошо?
Она протягивает трубку Питеру. И он ее берет. А что ему остается?
— Привет, Би, — говорит он.
— Привет.
Теперь у них вот такие отношения. Ее тон из откровенно враждебного сделался фальшиво-участливым — мурлыканье стюардессы, беседующей с надоедливым пассажиром. Это хуже.
— Что нового?
— Честно говоря, ничего. Сегодня вечером я дома.
Такое ощущение, что у него в груди вырастает какая-то колючка. Он видел эту девочку, когда она только-только появилась на свет, он чувствовал ее крохотную мерцающую душу. Видел, как она радуется снегу, вонючему лхасскому апсо из соседней квартиры, красным пластиковым сандаликам. Он тысячу раз утешал ее, когда она ударялась, обижалась, рыдала над очередным умершим хомячком. То, что сегодня они, испытывая обоюдную неловкость, беседуют ни о чем, как какие-нибудь далекие знакомые, лишний раз доказывает, что мир слишком странен, страшен и непредсказуем для его сморщенной души.