Он столкнул меня с кровати.
— Да я, собственно, и сама собиралась.
— Пошла, пошла! И больше не звони мне! И Варька твоя…
— Что? — я обернулась к нему. — Что? При чем тут Варька?
— Да при том! Ты и ее научила меня не уважать!
— Саша, это конец, — я уже стояла на хорошем расстоянии от него и смотрела на него.
Вдруг он мне показался старым, мерзким и совсем-совсем чужим. И мне опять стало не хватать дыхания.
— Конец, конечно! Только я тебе об этом сказал! Я! И давно!
— Ты, ты…
Я нашла в коридоре свое платье, сбросила «спальные» туфли, надела сапоги, накинула шубу, взяла сумку и попыталась открыть дверь. Новый хитрый замок с секретом… Повернуть направо, потом налево, потом опять направо и нажать ручку. У меня ничего не получилось. Я стала поворачивать снова. И услышала, что сзади подошел Виноградов. Я обернулась. Он шел ко мне с хорошим лицом, сзади него из комнаты стала выползать на карачках Милка. Ее достаточно большие груди болтались, как недавно моталась на шее голова. Шлеп-шлеп…
Я не знаю, зачем он подошел ко мне. Скорее всего, чтобы помочь открыть дверь. Но я размахнулась и дала из всех моих сил ему по морде.
— За Варьку, — пояснила я.
Он тоже размахнулся и изо всех сил ударил меня по щеке.
— Дрянь, достала меня, человеческий облик теряю, — с сожалением сказал он. Открыл дверь и, похоже, собирался вытолкнуть меня.
— Подожди, мне надо забрать Милку. Я ее сюда, получается, привела. Мила! — Я хотела подойти к ней, а Виноградов загородил мне дорогу.
— Смотри, — он набрал номер на городском телефоне, включил громкую связь, чтобы был слышен разговор. Я услышала длинные гудки и сладкий сонный голос:
— Алё-о…
— Алё, мой котеночек, — еще слаще промурлыкал Виноградов. — Я тебя люблю, особенно твои сладкие ножки…
Милка, так и стоящая на карачках и что-то сосредоточенно рассматривающая на ковре, медленно подняла голову и удивленно спросила:
— Это ты мне?
— Тебе, тебе, — я прошла мимо Виноградова, на ходу оглядываясь в поисках ее одежды. — Вставай, прошу тебя, соберись, сейчас приедет полиция, надо срочно уходить.
— Полиция?! За мной? — Милка решительно встала и, разумеется, тут же загремела вниз, громко ударившись головой об пол. Милка заплакала. — А п-почему? Я что-то сделала вчера, да?
— Да, да, давай скорей.
— Целую, любимая моя девочка, — громко произнес Виноградов.
— И я тебя… — ответил простоватый тянучий голосок.
— А куда ты меня целуешь? — Виноградов с улыбкой смотрел, как я пыталась поднять Милку во второй раз и натянуть на нее длинную юбку, в которой она вчера пришла. Сейчас юбка была похожа на бесконечный зеленый блестящий чулок. Я не смогла понять, где верх, где низ, и натягивала как попало.
— Куда целую? Ну-у… куда и ты меня…
— А у меня такого места нет, как у тебя…
Совсем некстати мне подумалось, что все-таки не зря раньше по кодексу чести были такие слова, даже не поступки, а слова, за которые один рыцарь или корнет убивал другого. Вызывал на дуэль и — бах! И обидчик падал. Или корнет падал, не в силах слышать таких плохих слов. Жизнь отдавал, чтобы люди не говорили таких слов.
— Милочка, Милка, ну, пожалуйста… пошли быстрее… — я тащила ее, а она пыталась найти вторую перчатку.
— Слушайте, тетеньки, мне вообще-то спать надо, — Виноградов, абсолютно голый, сложил руки на груди и стоял, расставив ноги и развесив, соответственно, то, что только в виде горькой шутки можно было в такой ситуации назвать его мужским достоинством. — Давайте уже как-нибудь поэнергичнее! Имей в виду, Лена, я все это сделал для тебя.
— Что?.. — у меня опять так застучало сердце, что я не сразу смогла вдохнуть.
— Конечно. Мне ведь ничего больше от тебя не нужно… ну вот только разве что так… А тебе-то нужно, правда? Ты же просила меня вернуться? Вот я и вернулся, а ты не захотела. Теперь пеняй на себя…
— Подлец…
— Слушай, ты! Иди отсюда, прошу тебя, видеть не могу твоей зареванной морды… — он выразительно скривился. — И еще. Чтобы без всяких демаршей и фокусов! Варька — моя дочь. Я буду видеться с ней, сколько захочу. Если захочу вообще. Ясно?
Я ничего не ответила. Я думала о корнете. У меня был такой прапрадедушка в девятнадцатом веке. Это самая любимая и драгоценная легенда нашей семьи. Он погиб на дуэли, которую сам устроил из-за того, что его товарищ оскорбил женщину, которую мой прапрадедушка первый раз в жизни видел.
Когда я была маленькой, бабушка не могла пропустить ни одной моей слабости или вранья, или трусости, чтобы снова и снова, с разными подробностями, не рассказать мне в назидание эту историю. Когда я подросла, то сама через пятое на десятое прочитала дневник матери этого корнета, с «ятями» и всякими непонятными мне тогда словами вроде «террибль» и «пердимонокль».
Так что это был самый ужасный пердимонокль в моей жизни — я имею в виду ту ночь в Митино.
* * *
Я отволокла Милку к ней домой. Решила, что надо перед ней извиниться, когда она протрезвеет, и подумать, как можно ей помочь. Затем я на том же такси поехала к маме. Шел второй час ночи. Варя сама мне позвонила на мобильный и сообщила, что у нее болит живот. Я очень надеялась, что она это придумала, но, имея в виду непонятную болезнь Павлика, заспешила к ней, зная, что мама не догадается дать Варе ни угля, ни зеленого чая.
Дверь мне открыла мама, она еще не ложилась.
— Ну как? — спросила мама.
— Да! — отмахнулась я по возможности легко. — Можно было не ходить.
— А платье у тебя почему задом наперед надето?
— А… Это фасон такой, мам…
— Ясно, — мама поправила бирочку фирмы, вылезшую впереди у ворота. — А глаза заплаканные — тоже фасон?
— Мам… Я с Сашей рассталась.
— Я поняла, — мама тяжело вздохнула. — Если бы меня попросили проползти от дома до Красной Площади на коленях, я бы проползла, лишь бы только это случилось. Девчонка твоя совсем растерянная какая-то в этот раз. Знаешь, лучше никакого отца, чем такой.
— Мам, ты серьезно?
— Серьезней не бывает. У ребенка совсем разорванная душа, вашими компромиссами разорванная. Спокойно рассуждает про папиных «теть»! Ну что это! Лена! Базовые ценности в душе, по крайней мере, должны лежать по полочкам. Это — любовь, а это — гадость, это — верность, а это — подлость. Понимаешь?
— Понимаю, но ненавижу это твое «по полочкам»!
— Скажи по-своему.
— У каждого свои полочки… — вяло попыталась поспорить я, хотя знала, что мама права. Просто не надо это так протокольно выговаривать вслух.
— Нет! Нет, Лена! Открой Библию!.. Если не веришь — открой Коран, почитай Конфуция… Люди ли это сами написали, или кто-то пришел и сказал это — не важно! Важно, что там все одинаково, в сущности, написано — про главное! Хочешь полочками назови, хочешь — заповедями, хочешь законами человеческими…
На мамин громкий голос вышла полураздетая Варька.
— А я заснула, когда ты сказала, что сейчас приедешь.
— Поехали, — я подошла к ней, обняла.
— Нет уж, — вздохнула мама, — с таким фасоном платья ты оставайся здесь.
У меня быстро пронеслась мысль, что красок у меня с собой нет, к утру нареванные глаза отекут, так что за завтраком я не буду очень компрометировать маму перед Игорьком своей молодостью.
— А как Павлик?
Мама улыбнулась.
— Маленькие детки — маленькие бедки. Большие детки… Глупостями не надо заниматься, рвать не будет.
Я легла вместе с Варькой на старом кожаном диване, в библиотеке, которая когда-то была папиным кабинетом. Дочка заснула сразу, а я, обняв ее, пролежала до утра, пытаясь вспомнить хоть одну молитву. Я помнила начало «Отче наш» и конец молитвы оптинских старцев — «научи меня молиться, надеяться, верить, терпеть, любить и прощать».
Молиться я практически не умею — очень жаль.
Надеяться… В жизни с Сашей надеяться не на что. Значит, надо надеяться на другое.
Верить в Бога. Для меня это абстрактное понятие. Конечно, верить я не умею. Но хочу, очень хочу.
Терпеть — боль, которая заполнила всю мою душу, и не впадать в отчаяние.
Любить… Любовь к Саше заполнила не только всю мою душу, но и всё существо. Но ведь эта моя любовь сродни болезни… Выздоравливать. И любить — всех остальных моих близких, прежде всего — Варьку.
Прощать… Я первый раз в жизни, кажется, поняла эту чудодейственную формулу: ненавидишь, мечтаешь о мести — значит, тяжело тебе самой, физически тяжело, не говоря уж о душе. А если прощаешь — становится легко. Почему я не знала этого раньше?
Только ведь простить не так легко. Но надо стараться, говорила я сама себе всю ту ночь. Не просто сказать «прощаю», а на самом деле простить — иначе жизни не будет, будет мрак и мучение — у меня самой. Простить и отпустить. Освободить свою собственную душу от боли, воспоминаний, сожалений о том, что было и чего не произошло. Только тогда станет легко.