— Ты мудрая, очень мудрая, — говорит он и, наклонившись, целует Аню в бархатный лоб.
— Чья взяла? — говорит Саша шепотом. — Кто сдался? Андрей вздрагивает. Он встает, не выпуская Анюту из рук. Подходит к жене. Он прижимает дочку к себе, как будто в ней его мужество.
— Сашенька, — говорит Андрей. — Я… я должен тебе сказать… Мы с Володей… Одним словом, мы едем в Испанию.
Опять лето. Опять над Сашиной головой листья каштана… Их шорох едва приметен. Они полощутся, будто закипают на ветру. Каштан… Его киевские братья давно уже расцвели. Но ведь он московский, и солнце здесь не такое, что на Украине. И свечки проклюнутся только в июле, когда станет по настоящему тепло. На дворе солнце. Оно ложится на покрышку Анютиной коляски. Но лицо Анюты в тени.
Не читается. Саша вздыхает. Анюта спит. Скоро она проснется. И Саша станет с ней гулять по двору. На Анюте первое в жизни платье до пят. Новая шапочка, которую связала ей Нина Викторовна. Из-под шапочки выбиваются кружева и прядь светлых волос, прямая, как у мальчика. Тяжелая прядь волос, как будто нарочно зачесанных на косой пробор. А брови-то, брови! Брови серьезные, соболиные. Лучшие брови во всей семье.
Анюта спит. Задумалась Саша, обняв руками колени. Над головой шевелит листьями каштан. Перед Сашей открытые окна дома. Все тот же двор, тот же дом, который она помнит с тех пор, как помнит себя.
Вот асфальт посреди двора. Старый, потрескавшийся от солнца, щербатый от времени. А когда-то был гладкий. Она приносила из школы мел, чтобы играть с девочками в классы. На этом дворе они подбирали цветные стеклышки, в этих парадных прятались. Там, в парадных и на черных ходах, вон за теми облупившимися дверями, словно до сих пор прячется девочка в коротком платье. Эту девочку звали Сашкой.
А Петька с третьего этажа просидел один раз двое суток ион в том подвале в отместку матери, которая стукнула его по затылку. И ребята тайно передавали ему хлеб с колбасой, чтоб не помер с голоду…
Тили-тили тесто! Жених и невеста! — кричали им с Петькой, когда они перешли в пятый класс. И дергал же он ее за косы! И обливал же чернилами ее тетрадки! А она? Она презирала его! Два раза их прорабатывали на пионерском сборе. Выступала Юля и говорила о нечуткости к человеку и о вопросах товарищества.
А потом он стал кроткий, будто его подменили. Ходил по пятам, глядел тоскующими глазами. Но она уже к тому времени была влюблена в Толю Кириллова из девятого класса. А Толя был влюблен в Марину Плешко из десятого.
Как Саша плакала, даже Юля об этом никогда не узнала. Поднялась вон на тот чердак и там долго плакала, лежа на животе в пыли, под мокрым бельем на веревках. На голые ноги ей капало с чьей-то длинной рубашки в цветочках, но она ничего не замечала. Она слышала, как ее звали, но* не откликнулась. Пришел вечер, в окошко глянули первые звезды и огни соседних домов. Первый раз она видела свою улицу с такой высоты. Встав на цыпочки, она долго глядела! в узкое маленькое оконце. И вдруг вспомнила, что она влюблена, что любовь ее несчастна и безответна. Но странно: она не ощутила прежней горечи. Как же так? Ведь она влюблена? Пошлый человек, как она хотела есть, как хотела скорей домой, к папе, к Лешке.
Этот дом встречал ее весной и летом широко распахнутыми окнами и дверями балконов. В пасмурные дни, когда по стеклам бил дождь, окна были закрыты. Но это только казалось так. На самом деле почти все окна и двери были распахнуты для Саши. Вон за тем окном в первом этаже жил Гришенко Иван Васильевич. Инвалид гражданской войны. Он рисовал картинки для артели "Всекохудожник": чайки, море, кораблики. У его окна всегда толпились ребята. Через окно были видны мольберт, палитры, краски, в кувшине большущие кисти. Не было на земле красивее тех картин, что рисовал Иван Васильевич. Они сохли на подоконнике. Чайки были белые, море синее, аккуратное. Даже волны аккуратные. А парус! Белый парус на светлом кораблике. Никто, кроме Ивана Васильевича, не мог так рисовать море, чаек и паруса.
А вон там, на третьем этаже, жил директор завода Голубев. За ним по утрам приезжала машина, подумать только! Машина! Тогда машин было не так много, как сейчас. Директор садился и уезжал, и мальчишки стояли завороженные, полные зависти и восторга.
Вон с того балкона они с Юлей облили Петьку из кувшина. Он вышел во двор гордый, в новой рубашке, в прекрасном новом галстуке и серых брюках. А они взяли и плеснули на него из кувшина. Летом они сидели на ветках каштана и осмеивали прохожих. Интересно, почему в четырнадцать лет люди бывают такие вредные? А потом дядя Толя сгонял их с дерева, грозил им шлангом и кричал: "Тоже! Завели моду!"
В пятнадцать лет она из Сашки превратилась в Сашу, Сашеньку. Один раз Константин Артемьевич нашел в почтовом ящике записку: "Саша, у меня есть лишний билет в кино. Может, выберешь минуту? Коля".
Константин Артемьевич долго смеялся и все спрашивал — нет ли там лишнего билетика и для него?
Когда ей минуло шестнадцать, на день рождения пришла учительница Анна Дмитриевна, а рядом семенила Юля в белых босоножках. Она и привела Анну Дмитриевну. Вот это подруга! Вот это подарок!
Счастье входило в эту калитку много раз. Однажды оно легло на колени букетиком ландышей. И, как всегда, как и прежде, шагнуло в эту калитку, глянуло через эту решетчатую ограду.
А потом пришло новое счастье. Оно пока не умело шагать, его принесли. Андрей нес его на руках. Оно звалось Анютой
"Поздравляем!" — кричал ей кто-то из открытой форточки. Дядя Толя сказал: "А Сашка-то, Сашка!" И все улыбались. И директор завода, и Петька, который, хоть и был ровесником, казался сейчас совсем мальчишкой. Весь дом приветствовал их. Дом! Сашин дом! Он станет Анютиным домом, Анюта будет играть на этом дворе в классы. Прятаться вот в тех закоулках, залезать на ветки вот этого дерева, как залезали они с Юлей.
…Саша сидела под каштаном около Анютиной коляски с книгой в руках. Их пригревало солнышко,
За решетчатой оградой двора текла улица. Шли прохожие. Человек с портфелем, девушка в цветастом платье, старушка с корзиной. А вот показался из-за угла военный. Еще один, еще. Да это Боря Веселовский, однокурсник Андрея! Саша встала, приникла к решетке и замахала рукой:
— Ребята, ребята! Мы здесь!
Проснулась Анюта. Саша схватила дочку на руки и снова приникла к калитке. Они шли ей навстречу. Они глядели поверх ее головы, ведь она маленькая, а они все — высокие.
— Скорее! — звала Саша. — Вы как черепахи!
И вдруг она замолчала. Они шли медленной, словно виноватой походкой. И лица у них были замкнутые, и глаза тоже виноватые.
— Саша… — начал Боря Веселовский и замолчал.
— Что? — спросила она шепотом, и глаза ее стали перебегать с одного лица на другое, словно ища опоры. — Нет! Нет! Нет! — закричала она.
Борис подхватил Анюту. Лицо его дрогнуло. И тогда Саша поняла, что пощады нет, и нет надежды, нет утешения. Сокрушая ее жизнь, неизгладимое, незабываемое; страшное — в калитку ее двора вошло горе.
"Сашенька, все спят, и мы сейчас вдвоем с тобой. Да, когда я пишу тебе, мне кажется, что я говорю с тобой, что ты рядом.
Как мало я успел тебе сказать. Как мало успел узнать о тебе. Я хотел бы помнить тебя маленькой, такой, как Анюта. Я хотел бы отвести тебя в первый раз в школу и быть тем мальчиком, который сидел с тобой на одной парте. Мне тебя недостает всегда и везде. Я разговариваю с тобой перед тем, как уснуть. И когда я встаю, первая моя мысль о тебе.
Как я жил до тебя? Без тебя?
Я ничего не знал прежде. Я не знал, что можно так сильно любить, так сильно жалеть. А я тебя всегда за что-то жалею. Мне всегда за тебя страшно.
Говорят, человеку дороже всего свобода. Это не правда. Мне она совсем не нужна теперь.
Ночь. Сейчас Москва спит. Спишь ты, спит наша Анюта. А в соседней комнате Константин Артемьевич Леша. Здесь ночь другая. И сны — другие. Ты не получишь этого письма. И просто не отошлю его: я боюсь огорчить тебя и причинить тебе боль. А молчать — не в силах. Я пишу, и мне кажется, что я говорю с тобою.
Самое страшное на земле — это гибель детей. Подумай сама — взрослый, как мало ни жил бы, успел что-то сделать, как-то выразить себя. Или просто любить, как я люблю. А маленький человек? Вот почему и нет на земле преступления большего, чем оборвать эту жизнь, которая еще не осуществилась, которая только обещает, когда жизнь в человеке — только предчувствие ее.
Тут много сирот. Их находят в разбомбленных домах. Они разные — большие и маленькие, а есть и такие, что ползают по полу: еще не научились ходить. Их отправляют в Москву пароходами. И они не могут понять, что с ними случилось.
И опять всюду ты и Анюта. В глазах чужого ребенка, в обрушившейся крыше чужого дома, в смерти и жизни. Мне кажется, все, что я вижу, открыла мне ты: прежде я не умел видеть так.