В некоторых своих деталях жизнь стала однообразной. Утром — базар, потом — больница. Икру и красную рыбу я доставал в ресторане. Забегал туда на пять минут. Ну, на десять. Официант не желал отпускать оптом. Так и приходилось — соскребать икру с бутербродов, а рыбу брать порезанную ломтями.
— Видишь, как приходится выкручиваться, — корил я официанта, сгребая икру ножом.
— Ничего не знаю. Не положено.
Я с ним не спорил — я сгребал. Деньги нужны. И тогда все будет положено и уложено. И завернуто. Деньги — а вот денег-то у меня мало.
А к вечеру я вдруг встретил Игоря Петрова.
— Привет! — заорал симпатичный коми. На нас оглядывались. А он шумел и совал мне какие-то листы. — Я здорово продвинулся. Станок будет чудо!
— Пошел ты со своим вонючим станком! (У меня и так голова болела.)
— Но ты хоть глянь, что я сделал.
— И не подумаю.
Мало того — я еще поперся к нему домой. И мы болтали до глубокой ночи. А за стенкой без конца жаловался сам себе на жизнь непросыхавший.
— Вы прекрасно сработались, — иронизировала Вика Журавлева.
Она была тут как тут — вдруг появилась ближе к ночи. Она жарила нам яичницу и держалась полноправной хозяйкой. Она не смущалась меня ничуть. Держалась спокойно. А если б я заикнулся о кой-каких ее студенческих похождениях, она просто проломила бы мне голову сковородкой. Уважаю таких. Женщина. Она накормила нас отменным ужином, а в два ночи, когда мы уже явно засиделись, выставила меня вон.
Мне до тоски зеленой не хотелось тащиться куда-то в ночь. Не хотелось быть в одиночестве.
— Знаешь, я, пожалуй, переночую у вас, — сказал я.
— Нет-нет, — сказала Вика.
— А что такого? Я постелю на полу. Я неприхотлив.
— Зато я прихотлива.
И она выразительно посмотрела на меня. Не желала спать втроем в одной комнате. Ее серые глаза были как сталь. Как закаленная сталь. Я сделал вид, что не понял. Я как раз бросил свой плащишко на пол. Вот, дескать, и постель. Она подняла плащ, встряхнула и надела мне на плечи. Уважаю таких.
Я шел ночными улицами, и на душе была какая-то собачья тоска. Ни фонари ночные не трогали. Ни небо. Ни высокие дома. Я шел выжатый как лимон. И никому не нужный.
Ну-ну, говорил я себе. Это на тебя не похоже.
В этот раз мне повезло. Фрукты были великолепные. Груши как закат. Золотисто-багровые, они таяли от взглядов. Оглядывались на них все, у кого были глаза.
Прошел в больницу я просто лихо. У Сынули, в ящиках, я нашел случайно рентгеновский снимок его нижней челюсти. Снимок довольно крупный — и вот несколько чистых листов, свернутых в трубочку, а сверху этот снимок, тоже в трубочку. И все это в моей руке. И сам я в белом халате. Мелочь. Мазок. А какое внушает доверие!
В послеоперационную мне, конечно, проникнуть не удалось. Но я побывал в той палате, где Галька лежала накануне. Одна из женщин этой палаты уже навещала Гальку — и теперь я допытывался:
— Ну и как она?
— Слабенькая.
— Пьет? Ест что-нибудь?
— Сама не пьет — ее поят. Руки у нее слабые. Давят сок и поят ее.
— Но хоть немножко лучше?
— Лучше. И говорить стала. Шепотом, а все-таки говорит.
И она мне улыбнулась. Гора с плеч. Я не удержался — поцеловал ее и помчался прочь. И слышал, как она засмеялась вслед.
В вестибюле опять был невообразимый галдеж, потому что опять никого не пускали. Ко мне подошел Еремеев. Муж Гальки.
— Здравствуй, — очень солидно сказал он. — Спасибо тебе.
— За что?
— За фрукты.
— Разве Галя половину их посылает тебе? Я об этом не знал.
— Не хами.
— А ты забери свое «спасибо». Спрячь, откуда взял.
Он отвернулся. Я тоже. Я не хотел лояльности, от которой так или иначе за километр несло бы фальшью. Я ему не мил дружок. Я не мог бы стоять с ним рядом и обсуждать («Правда, хорошие груши?» — «Чудесные». — «Рынок есть рынок. Но какие цены ужасные!») — не мог я обсуждать и даже покупать с ним вместе не мог.
Вернулась старуха с корзинкой, в которой разносила передачи. Записки не было ни Еремееву, ни мне. Надо сказать, Галька вообще не писала записок. Ушла в себя. И за это я тоже ее любил.
Дома я кое-как перекусил и отправился продавать проигрыватель Сынули. Все-таки родич. Может, и поймет… В комиссионном магазине не взяли — там было полно этого добра, к тому же лучших марок. В тихом соседнем ателье техник предложил мне за него две красненьких.
— Двадцать пять, — попробовал я лед.
— Двадцать.
Я согласился. Я был совсем на мели. Еще раз мне попадутся груши, похожие на закат, и я пойду хромать с протянутой шапкой по электричкам.
— Проходите, — сказал я.
И они сразу устремились к шкафу в углу. Старинная работа. Вещь что надо. Их было двое — мужчина (так себе, больше суетился) и женщина. У женщины и глаз, и ум, и хватка. Даже многовато было для одной женщины.
Понятие о ценах на старинные шкафы я имел самое отдаленное. Я попросил, чтобы она сама назвала цену. Она попросила назвать меня. И пошло, поехало. Я честно боролся, но, ясное дело, этот пират в юбке меня облапошил. Я попытался к ее цене набавить сотнягу. А она вдруг сказала:
— Ладно. Грех пополам.
— Не понял.
— Не сто, а полста набавлю.
И тут же крикнула своему мужичку:
— Иди найди машину.
— Ладно. — Он побежал.
— И чтоб шофер согласился помочь! — крикнула она вдогонку.
Я спросил, не купит ли она еще что-нибудь. Она прошлась по комнате. Потом прошлась по кухне. Вернулась.
— Нет. И вообще у вас больше никто ничего не купит.
Я невольно поежился под ее взглядом — вот это глаз. Мне казалось, она видит даже чернильные пятнышки на моей майке: под рубашкой, со стороны спины.
— Никто не купит?
— Все это есть в магазинах. Полным-полно. И новенькое. Может быть, купят у вас кухонные колонки. Но это не обязательно.
— Скажите, — спросил я, — если придут за колонками, за сколько их можно продать?
Она сказала. А я сказал ей спасибо. Я всегда благодарен людям за ясность.
Управдом не попался ни на лестничных клетках, ни во дворе. Все прошло гладко. И машину они подогнали не какую-нибудь, а мебельную. Перевозка мебели населению. То самое, что надо. Шкаф уехал в неизвестность, как и положено уезжать проданным шкафам. Деньги лежали в кармане.
К вечеру купили кухонные колонки. Больше ничего не купили. Спасибо на том.
Я подумал, не сорвать ли теперь мои объявления на столбах. «Продается мебель (разная) в хорошем состоянии». Объявления я развешивал самолично. Писал тоже сам. Бродить от столба к столбу и срывать эти белые бумажки я не стал. Столбы стояли мокрые, начал падать снег, и я решил, что мокрый снег свое дело сделает. Доделает ветер.
А затем со снегом и ветром я стал накоротке. А они со мной. Я где-то ночевал. Где-то ел. Все перепуталось. Время утратило свойство последовательности и стало прыгать, как разыгравшийся кот, — туда-сюда. И я не помню, что шло за чем. Но помню, что везде был ветер. И везде был снег. Зима.
В бродячем и бездомном существовании очень хорошо понимается, что жизнь слишком коротка и такой она была задумана с самого начала. Прекрасно была задумана. Без иллюзий. И доходит это до твоей души само собой. Особенно если мерзнут ноги. Это не шутка.
Однажды замерзшие ноги привели меня к нашему институту. Так и есть. Никаких перемен. И справа — корпус общежития. Альма-матер. Место, где я жил и учился.
— О господи! — вырвалось у меня.
Проходная общежития, как и всякая проходная, складывалась из двух движений — туда и обратно. На повышенных скоростях.
Я стоял и курил. Около.
— Эй, привет! — Я увидел знакомое лицо.
Он приостановился. Еле-еле узнал меня. Когда я был на пятом, он был на первом. Нет, на втором. Играли в баскетбол в одной команде. Или Витя, или Митя.
Оказалось — Олег. Как и я. В команде его звали Олег-два.
— Да постой, — удержал его я, — не беги. Проведи-ка меня в общежитие.
— Идем. — Он пожал плечами. Лицо его радости не выразило. Ничего не выразило.
Вдвоем легче пройти мимо вахтера, в студенческом общежитии это знает каждый. Привет — привет. Вахтер новый. Доска объявлений новая. Я надеялся, что хоть жизнь старая. Ан нет — жизнь, видно, тоже переменилась, потому что Олег-два очень уж доходчиво и современно сказал:
— Что-то у тебя вид голодный.
Он повторил и при этом не оглядывал меня с головы до ног. Он успел оглядеть меня раньше.
— Что-то у тебя вид голодный.
— И холодный тоже, — сказал я. — Я ведь иду погреться. Буду у тебя ночевать.
Он улыбнулся куда-то в четырехмерное пространство:
— Может быть, будешь. А может быть, не будешь.
И, подержав паузу в воздухе, добавил: