А Самборскому мешала эта чертова лампа в кабинете. Узенькие полоски света просачивались под дверь и складывались на полу в загадочные графические узоры. Из головы у него не шел родительский склеп, в эту зиму — видимо, из-за морозов — предательским образом расколовшийся пополам. Идти, что ли, ругаться с каменщиком? Потом ему почему-то вспомнились школьная учительница и ее платье. Это когда они еще жили по ту сторону Буга. Словно наяву он увидел узор на ткани — по черному полю белые цветы с неровными ярко-красными середками. Казалось, протяни руку — и пальцы ощутят холодный материал. Ситец, шелк, креп-жоржет? Под эти видения он и уснул, но пробуждение оказалось не из приятных. Тот стоял над ним, заложив руки за спину, — свежий, причесанный, выбритый. «Ты бы, Самборчик, написал что-нибудь о роли писателя в современном мире. О задачах литературы. Вправе ли мы требовать, чтобы она описывала современность, свидетельствовала о происходящих на наших глазах переменах». — «Катись ты к…» — сказал Самборский и сам вздрогнул. С самого детства он терпеть не мог ругаться. «А ты мне здесь не кати, — парировал тот. — Вставай и берись за работу. Лентяй. Двоечник».
К счастью, он ушел, но, бреясь, Самборский услыхал его голос по радио. Тот рассуждал о роли литературы. Неприятно удивленный, писатель замер с бритвой в руке. А вечером того же дня увидел его на экране телевизора. Задумчиво потирая подбородок, тот высказывался на тему порнографии и эвтаназии. Самборский пришел в ярость. Бросившись к двери, он запер ее на все замки, а потом еще забаррикадировал тяжелым комодом. Ближе к ночи злорадно слушал, как тот пытается войти.
Несколько дней Самборский просидел в пустой квартире на осадном положении. Не подходил к телефону, не включал телевизор. Закончилась еда в холодильнике и мыло. Погубили его сигареты. Поначалу он думал, что обойдется без курева, но к вечеру третьего или четвертого дня терпеть уже не стало сил. Надел плащ, надвинул на глаза шапку. Беспокойно оглядываясь, добежал до киоска на углу. Никого. Купив вожделенные сигареты, тут же закурил. Увы, по возвращении домой Самборский обнаружил того за столом — он с любопытством просматривал записи последних дней. Будь у Самборского пистолет, он выстрелил бы в эту минуту, не задумываясь. Или нож бы в спину вонзил. К сожалению, ничего подобного под рукой не оказалось, только пачка сигарет, и писатель стоял и трясся от злости. «Чего тебе от меня надо? Катись отсюда!» — процедил он. Тот оглянулся через плечо, посмотрел на Самборского не то высокомерно, не то равнодушно и произнес: «Не мешай мне. Я работаю». «Ах так, — подумал, закипая от ярости, писатель, — ты работаешь! За моим столом, над моими рукописями, наглец, козел!» В глазах у него потемнело, и он бросился на мерзавца, пытаясь одной рукой вырвать рукопись, а другой уцепиться за воротник. Но тот оказался проворнее. Схватил Самборского за запястья, больно сдавил и оттолкнул. Упала красивая гравюра, посыпалось стекло. Тот прижимал писателя к стене, словно девушку тискал; он был крупнее, как-то упитаннее, здоровее. От него пахло кофе. Устремив на перепуганного подобным оборотом Самборского холодный желеобразный взгляд, он выдохнул писателю прямо в лицо: «Я тебя придумал, понимаешь, ты, ублюдок недоделанный. Я тебя придумал и в любой момент могу вычеркнуть, ты просто повествователь, лирический герой, неудачный персонаж, не более того. Так что не трепыхайся — сиди тихо». Он брезгливо отпустил Самборского и вернулся к столу. Писатель потер ноющие запястья, а потом тихонько, стараясь не мешать, принялся подбирать с пола осколки. Гнев улетучился, более того, глядя на испорченную гравюру, он ощутил неожиданное облегчение. Все всегда оказывается проще, чем кажется поначалу. Перед глазами у него стоял тот бар в переулке и загорелая до копоти официантка.
Чего тут думать… Писатель Самборский поглубже натянул шапку и вышел из дома.
Перевод И. АдельгеймМногоуважаемая госпожа, большое спасибо за диктофон, я получил его на почте до востребования неповрежденным — так хорошо вы его запаковали. Безмерно вам благодарен за этот жест доверия. Что еще можно сделать для человека, который хочет что-то рассказать, но не сообщает своего адреса; который звонит вам несколько раз, уже начинает рассказывать свою историю и вдруг неизвестно почему прерывает ее на полуслове? Да, диктофон — это выход. Я уже не могу пользоваться ручкой, я ведь вам говорил — не потому, что не способен писать, всему виной банальный артрит: мои руки никуда не годятся.
Как вы уже, наверное, знаете (кажется, я и об этом упомянул в одном из наших телефонных разговоров), я написал историю своих военных скитаний. Книга вышла несколько лет назад и потонула в потоке подобных воспоминаний. Писал я ее не для себя, для людей, и в определенном смысле — я в этом более чем когда-либо уверен — она отвечает их ожиданиям. Людям всегда трудно угодить. Мне казалось, что мои переживания вплетаются в какое-то общее пространство, и поэтому все глубоко личное нужно перекроить и надлежащим образом представить. Я хотел, чтобы меня поняли, но только зря потратил время и, по правде говоря, не сказал там ничего от себя; не сказал самого главного. Лишь подбрасывал слова, которые могут вызывать у других такие же ассоциации, старался создать карту прошлого, совместного прошлого, обобщал — это и есть память, не так ли?
Но иногда с нами происходят вещи, которые идут вразрез со всем, что было нам известно до сих пор, вещи, которые рвут общую карту, и неизвестно, что с этим делать. Кое-какие факты не удастся совместить с Историей: они многое в ней поставили бы под сомнение, а это опасно. Нельзя записать их и как обычный анекдот, невинное воспоминание. Людям не нужны чудеса.
Думаю, однако, что «чудеса» все же необходимы даже тем, кто от них упорно отмахивается. Они очерчивают границы реальности, служат рубежом между тем, что есть, и тем, что всего лишь возможно. Как бы ставят нас по стойке смирно, в этом смысле они — барабаны, монотонный стук которых держит нас начеку. Знаете, чего я больше всего боюсь? Что мир действительно может стать таким, каким он нам представляется.
Я бы хотел, чтобы вы отнеслись к моему рассказу как к вымыслу: тогда можно было бы опубликовать его в сборнике самых что ни на есть фантастических рассказов. Впрочем, не мне вам указывать.
В 1944 году, после долгих скитаний по дорогам войны, нам с товарищем удалось добраться до Греции. Там я выправил себе бумаги; нас вместе с несколькими десятками других беженцев должны были тайно перевезти в Палестину на небольшом транспортном судне. На вторую ночь плавания наш корабль был взорван торпедой. Насколько мне известно, никто, кроме меня, не выжил.
Первое, что помню: я сижу на пляже, покрытом маленькими камушками, тщательно обработанными морем до идеально круглой формы. Теплый дождь смывает с меня соленую воду, болит подвернутая нога.
Но мысленно я все еще на корабле, будто вообще не заметил, что произошло. Все еще стою на носу у поручней и решаю, снять ли перед прыжком очки и как сообразить, куда плыть. Слышу вокруг себя голоса, крики, полные отчаяния и страха, потом плеск воды — когда маленькие беззащитные фигурки отрываются от огромной туши судна и прыгают в воду (будто семена какого-то огромного растения, подумал я). Этот плеск звучит почти весело, словно это игра, а не попытка спасти жизнь.
Я хорошо помню свой прыжок и единственную, всё заглушающую мысль, что уплыть надо как можно дальше; еще помню, что с того момента, как я оказался под водой, надо мной захлопнулись огромные ворота, плотно закрылись двери. Вдруг стало тихо, зелено, время резко остановилось, а потом упрямо двинулось вперед, но уже в совершенно ином ритме, медленно, торжественно. Я не закрыл глаза, возможно боясь, что не увижу собственной смерти, и теперь наблюдал за неторопливым радостным танцем пузырьков воздуха, поднимающихся к поверхности от тел, которые внезапно появлялись в зеленой мгле, медленно шевелили руками и ногами, а затем под действием таинственной силы устремлялись к свету, разливающемуся, как ртуть, по небу этой водной страны, или замирали на полдороге, вглядываясь в далекое таинственное дно. Над ними висела дрожащая зловещая тень корабля, мрачная туманность на ртутном небе, и эта громада росла, обретала контуры, мощь. Тонула.
Я плыл куда глаза глядят — лишь бы подальше оттуда. Потом стемнело, и я уцепился за какую-то доску, и она понесла меня, потерявшего сознание от усталости, вперед.
Так я оказался на пляже. Сидел, массируя ноющую щиколотку; на мгновение выглянуло солнце, дождь перестал, и все осветилось. В кармане плаща я нащупал очки — уцелели.
Я подумал, что сюда вместе со мной должно было добраться еще много людей. Женщина с несколькими детьми, влюбленная пара, больная старуха в инвалидной коляске и ее сын или опекун, группа молчаливых молодых людей, а также мой товарищ, Якуб, в таком же, как у меня, плаще (нам отдала их бесплатно торгующая старьем гречанка), — с Якубом мы беседовали, когда нас оглушил удар и ужасный грохот. Нетвердым шагом я двинулся вдоль пляжа, высматривая среди камней хоть какое-нибудь движение, и опять в голове у меня был этот страшный шум. Я кидался в разные стороны, подходил к морю и возвращался.