Но я не раскрыл рта, продолжая выслушивать ее земные заботы, и касались они того, что, уезжая в Париж, они бы хотели сдать свою квартиру связанному со мной Аарону Дану, ибо по договору с хозяином есть у них право сдавать ее в наем другому жильцу. Это может продлиться два-три года, а может и больше. Они бы предпочли, чтобы квартирная плата вносилась жильцом на их банковский счет здесь, в Израиле. Готов ли я в следующую поездку в Париж привезти им эти деньги: ведь им там надо будет платить за съем квартиры.
– Конечно, – сказал я, – ты еще сомневалась?
Слушая всё это, я снова, как и тогда, в Париже, удивлялся ее деловитости, педантичности в мелочам ежедневной жизни. При всех богемных своих увлечениях она четко рассчитала, чем я могу быть ей полезен, и не только я, но и мой знакомый Аарон Дан, с которым, по ее словам, желательно подписать договор до их отъезда, и она понимает, что на него можно положиться.
– Это действительно везение, – продолжала она, – что ты так вовремя появился с ним. Ведь мы беспокоились, что из-за квартиры нам придется задержать наш отъезд. Теперь мы спокойны: он будет следить за нашей мебелью и моими работами. Я их оставляю здесь.
Это ее обращение за помощью ко мне открыло и мне карту, которую я давно собирался разыграть. Я рассказал ей о пьесе Аарона Дана «Откровение человека», публикация которой в журнале «Пари-ревью» подвигла его к написанию новой пьесы, и он искал тихое место для работы. Он же меня просил встретиться с работником журнала Томасом Астором.
– Кстати, – как бы вспомнил я что-то, – Томас Астор… Хотелось мне что-то выяснить… – и осекся. Произнеся это имя, я в какую-то долю секунды заметил, как Яэль поджала губы и ужесточила взгляд. Эти внезапные ужесточения в ее лице мне были знакомы по нашей совместной работе в филиале Еврейского Агентства в Париже. Она продолжала поглядывать на меня несколько исподлобья, не произнося ни звука, и я тоже замолк, ощущая неловкость. Я стал рыться в карманах, ища пачку сигарет, встал с кресла, намереваясь искать ее под столом. Яэль же решила, что я собираюсь уходить, и процедила странно низким напряженным голосом:
– Так что же ты хотел выяснить?
И хотя тон ее не располагал к ответу, я все же сказал:
– Хотел выяснить, Томас Астор – товарищ Арика Высоцкого, который называет Томаса Таммузом… Так вот… Не является ли этот Таммуз сыном поэта Эшбаала Аштарот?
Взгляд ее изучал меня. Она снова поджала губы. Руки ее потянулись к сумочке за сигаретой.
– Почему ты спрашиваешь об этом именно меня? – выпустила она колечками сигаретный дым.
– Потому что не успел это выяснить у Арика до отъезда из Парижа.
Взгляд ее начал смягчаться:
– Да, это один и тот же человек, друг Арика. Арик и познакомил меня с Томасом. Я ведь была новенькой в Париже. Арик был единственный, которого я знала.
– А я был уверен, что ты к нему относишься пренебрежительно. Я не мог простить тебе такое отношение к этому прекрасному человеку, который годился тебе в отцы.
Лицо ее осветилось широкой улыбкой:
– Не могу понять, как ты пришел к такому странному выводу. Среди всех этих чинуш Агентства Арик был единственным, с которым можно было общаться. Но вот, что я тебе скажу: все время нашей совместной работы в Агентстве ты выискивал всякую возможность придраться ко мне или, наоборот, уклониться от всяческих со мной дискуссий, особенно на темы искусства, которые важны для меня. Не знаю, за что мне это.
Муж Яэли Зуд пробирался к нашему столику.
– Ладно, – сказала она, – давай договоримся о встрече втроем, с Аароном Даном, положим, завтра, в девять вечера, чтобы утрясти все детали.
– Договорились, – сказал я, видя, как они с мужем торопятся. Разговор о Таммузе я решил отложить на другой раз. Что-то таилось за внезапным ужесточением взгляда Яэли при произнесенном мною имени «Таммуз». Именно это, вкупе с неожиданным для меня признанием Яэли о ее дружбе с Ариком, вопреки моим наблюдениям, оставило во мне, после этой встречи с ней, неприятный осадок. Получалось, что я и вправду вел себя безобразно по отношению к ней, хотя намерения мои были противоположными. Так или иначе, я чувствовал свою вину, ведь знал, кто она: внучка Ориты Ландау. Она-то ничего не знала обо мне. Потому, вероятно, и вела себя по отношению ко мне отчужденно, с теперь уже знакомой, а тогда непривычной и неприятной жесткостью. В любом случае, сейчас она представилась в новом свете, хотя и загадочном в те мгновения, когда взгляд ее остекленел при упоминании Таммуза. Это было настолько явно, что не могло остаться без внимания. Быть может, при встрече, организованной Ариком, Таммуз также, как и я, был потрясен невероятным сходством Яэли с ее бабкой Оритой Ландау и также, не удержавшись, воскликнул: «Ты так похожа на свою бабушку». Ведь в дни нашего детства и юности он знал Ориту так же, как и я, даже более, ибо она была женой доктора Ландау, «боса» его отца Берла Лавана в глазной поликлинике. И мне, живущему в доме Джентилы Лурия, Таммуз нашептывал на ухо «дурную молву» в тот для меня незабываемый день, за пятнадцать лет до рождения Яэли, когда я обнаружил под пепельницей с павлином, сотворенным тетей Элькой, сборник поэта Эшбаала Аштарот «Стихи Баала – Астарте», который в миру был отцом Таммуза Берлом Лаваном. Это был дивный в моей жизни день: ведь я увидел Ориту, танцующую с Булусом-эфенди посреди улицы Пророков танго «Ревность» под аккомпанемент Габриэля Лурия, играющего на скрипке Брунгильды, жены профессора Вертхаймера!
Так, быть может, при встрече Таммуз не сдержался, как я, и выложил ей «дурную молву», не выдавая это как сплетни тех дней, как злословие, каким оно и было, и она была потрясена, вероятно, еще более, чем я, услышавший это в десятилетнем возрасте от Таммуза: ее ведь это касалось впрямую.
Еще и сегодня я ощущаю его горячее дыхание у моего уха:
– Дурная молва…
– Какая? О ком?
– О Горе.
– Кто такой Гора?
– Что значит – кто такой Гора? Я говорю о первенце Ориты Ландау. Не говори мне, что не знаешь, кто это Гиора. Тот, который учится в сельскохозяйственной школе Микве-Исраэль.
Именно этот факт и объяснял мое незнакомство с Горой. Мы ведь поселились в доме Джентилы Лурия после того, как парень покинул Иерусалим. Тем более, что никто, ни Джентила, ни сын ее Габриэль Лурия, ни доктор Ландау, ни жена его Орита, ни друзья Габриэля, ни даже Берл Лаван, ни до того и ни после того, как стал поэтом Эшбаалом Аштарот, не упоминали имя Горы. И тут я вспомнил его младшую сестренку, которую встречал по дороге в библиотеку Бней-Брита. Я знал, что она дочь Ориты и доктора Ландау, что зовут ее редким в те дни именем для девочек – Габриэла, а среди подружек – Габи. Я видел внезапно вспыхнувший обращенный к ней взгляд эфиопского священника с жидкой, заверченной в кольца бородкой. Габи в клетчатой шотландской юбке, чьи складки лихо развивались вокруг ее оголенных ног, совершающих головокружительные зигзаги на роликовых коньках, неслась по улице, где проживали эфиопы.
– Привет отцу, – крикнул он, когда она описала вокруг него в явно опасной близости круг, развел руки, пытаясь ее поймать, добавив на уличном сленге, так странно, неподобающе звучащем в устах седоволосого черного священника: – ой-ва-вой, если поймаю тебя. Увидишь, что с тобой сделаю.
Оба рассмеялись, и он проводил полным вожделения взглядом танцующие складки ее юбки вокруг ног, летящих на роликах и вычерчивающих лихие восьмерки на асфальте, пока она не исчезла за зелеными воротами своего дома, теми воротами, куда я всегда мечтал войти, проходя мимо в библиотеку и возвращаясь. Они стояли передо мной в ночном сумраке, возникали во сне вместе с приглушенными звуками фортепьяно из каких-то дальних комнат абсолютно скрытого за высокой стеной дома, реющими над всей улицей Пророков, вплывающими в раскрытые всему небу и звездам окна нашего дома.
С первыми аккордами у госпожи Джентилы Лурия начиналась сильнейшая головная боль до рвоты, она звала свою сестру Пнину:
– Быстрей намочи платок в холодной воде. – Она клала его на лоб, пытаясь утишить боль, продолжая стонать: – Закрой окна. Быстрей. Ты что, не слышишь, как этот польский филин докторши начал клевать клавиши? Чтоб он околел вместе с нею, своей госпожой! Был бы мой муж в живых, такое бы не случалось. Он бы тут же сказал мэру Регеву Бею Нашашиви: запрети этому филину клевать звуки и не давать отдыху соседям по всей улице. Где это слыхано, чтобы вся улица страдала только потому, что жене доктора Ландау не удалось заполучить другого любовника, кроме этого польского филина, постукивающего клювом по клавишам. Играл бы какие-либо приятные душе мелодии! Да ведь не умеет. Ничего удивительного. Был бы настоящими пианистом, не нуждался бы в этой истеричной кошке, которая так и не смогла найти себе настоящего мужчину – всё были какие-то обломки сосудов, что считали свои воздыхания и постанывания искусством.