Ткаченко вернулся довольно скоро:
— Если что, я с ним потом еще посижу.
Он застал средину интересного разговора. Макашов просвещал менее начитанного Азизяна о том, какой страшной силой обладает мафия жидов-переводчиков. Даже Сталин не сумел избавиться от них полностью, а ведь раньше читатель в них не нуждался. Даже простые крестьяне, не все, разумеется, но латынь хавали! Кому надо — тот читал в оригинале, без непрошенных толкователей — вещал любознательный Макашов, покуда Яшико не пнул его под столом ногою в носке, и Макашов наполнил фужер Ткаченко отравленным вином.
— Главное — дождаться, чтобы он пошел укладывать сцыкуна, — соображает захмелевший Азизян, позабыв, что «сцыкун» уже отправлен спать.
Чтобы ослабить бдительность невысокого, но достаточно крепко сбитого Ткаченки, он возвращается к музыкальной теме, подавая ее в своей неподражаемой манере:
— Шо ж такое — товарищи кышнули Оззи из «Саббата»? Как же так, он же их человек — недаром грамотные люди говорят… как там его настоящая фамилия, Андрей Дмитриевич (это он Макашову) — подскажите! Марковиц или Морковец? В общем — без разницы… Морковец не унывает — прическа прямо как у Аллы Борисовны Отсосулькиной. Я ебу. Тут у нас имеется товарищ, небезызвестный и вам, я полагаю, Толя Седов — тоже большой любитель кого би ви думали? — Морковица. Так вот — Седов держит нехилый постерок у себя-с на стене-с. Товарищ Морковиц в полицейском типа как участке. С вот такой (Азизян раскидывает руки, словно на распятии) голой сракой. Тоже, я думаю… Ей богу!
Ткаченко ощутил в задней части черепа не неприятное, хотя и странное покалывание. Слух его обострился и тут же начал тупеть, но он успел расслышать, как Азизян возражает Макашову:
— Никто не увидит. А если смотрят, значит, им это тоже надо!
Оставалась последняя бутылка «Столового». Яшико, колдуя со спичками, поджигал капроновую пробку, чтобы ее легче было открыть. Макашов, не смущаясь тем, что музыка больше не играет, стараясь не топотать, показывал какой-то танец. Он не скрывал, что они всей семьей любят смотреть передачу «Творчество народов мира». Ткаченко не заметил, как пронес пепельницу мимо стола, едва не запустив ее с балкона, но вовремя спохватился и все-таки поставил ее на скатерть. Он почему-то боялся присесть.
«One Monkey!» — то и дело порывался выкрикнуть Макашов, но Азизян его сразу одергивал:
— Куда ты орешь, там же ребенок!
— Вы просто не знаете, как надо дальше, — ухмылялся с беззлобным укором Макашов.
— Так, хлопцы, сидим еще максимум полчаса, — Ткаченко собрал остатки решимости, — потом Светка придет со второй смены, уставшая, ей надо отдыхать.
— Вторая смена! Вторая смена! — залопотал Макашов, размахивая невидимым колокольчиком.
— Так на Западе приглашают в вагон-ресторан, — сонно пояснил Азизян, искоса разглядывая Ткаченко. Он пытался оценить степень действия всей той дурдомовской чепухи, которую он выменял у Сермяги за два журнальных листочка с лесбиянками. Сермяга мог и наебать.
В течение вечера Азизян для потехи хозяина неоднократно изображал кашель, предваряющий Sweet Leaf — знаменитую композицию Black Sabbath. Делает он это практически всю жизнь, и никогда оно у него по-человечески не выходило, а со временем многие и вовсе забыли, в чем тут соль, только сам Азизян не мог усвоить, что его лицедейство лишь раздражает тех, кому он пытается его демонстрировать.
В голове Ткаченко, не смолкая, гремел фальшивый кашель Азизяна, которого он, разумеется, видел, и не раз, но никогда не помышлял, что столкнется с ним так близко, у себя в квартире, с беззащитным, ничего не понимающим малышом. Он уже не отмахивался от захлестывающей его неприязни, и когда Азизян налил вина только себе, не стал делать тому замечание.
А тем временем Яшико, все больше укрепляясь в мысли, что Сермяга подсунул ему вместо снотворного какой-нибудь аспирин, решился на отчаянный шаг. Мысль о том, что они покинут жилище Винокура с пустыми руками, была для него совершенно невыносима.
Проглотив вино и набивая рот морской капустой, он вдруг по-настоящему закашлялся и озабоченно закудахтал:
— Мне ж такое есть нельзя! Куда мне такое есть! С моей поджелудкой! Лучше сразу в петлю! Для меня ж это гроб! Гроб!
Прикрывая рот ладонью, будто его вот-вот вырвет, Азизян удаляется в совмещенный санузел, запирается там и начинает шуметь (стучит душевой лейкой по дну ванны, спихивает на пол тазы) — надеясь таким образом разбудить ребенка и выманить из комнаты Ткаченко, чтобы сообразительный и расторопный Макашов успел спрятать в портфель хоть какие-нибудь, уже не важно, какие — диски!!!
* * *
К полуночи микрорайон окутывала прозрачная, душистая тишина дикой лунной степи. Фабричный дым сюда не доползал — рассасывался. Топая к остановке, в надежде застать последний автобус, Макашов увещевал Азизяна:
— У него брат служит в элитных войсках, не помню, как это по-ихнему, короче — в спецназе.
— Вот пусть и пиздует к своему брату, — не своим голосом, не глядя под ноги, отвечал Азизян, недовольный, словно Смерть после ложного вызова. — Недаром говорит мой батя: «Был тут у нас один жидок на «Электроприборе» с вот таким прибором!»
Когда Яшико, протарахтев в санузле минут пятнадцать, выбрался наконец из уборной, он увидел, что в «зале» никого нет, а у распахнутой двери на лестницу стоит красный, как рак, Макашов, обеими руками прижимая к животу раскрытый портфель, который он держит почему-то вверх ногами.
Ткаченко с незажженной сигаретой во рту заслонял дверь детской. Увидев Азизяна, он посторонился и жестом велел ему подойти к Макашову. Азизян отметил, что «колеса» все-таки начали действовать, но Ткаченко, явно заподозрив неладное, решил, пока еще держится на ногах, избавиться от опасных гостей собственными силами.
— В чем дело? Шо такое? Я не понял, — с притворным недоумением начал было Азизян.
— Говно мякое! — грубо и нервно оборвал его кривляния Макашов, больше не косивший под филолога-самоучку (он работал грузчиком в Облархиве).
Пять секунд все трое смотрели друг на друга молча.
— Так. Собираемся и быстро уходим, — вполголоса прервал молчание Ткаченко. — Пока по ебалам не получили. Оба. А ты — Косой, в первую очередь!
* * *
В плотно зашторенной спаленке портьеру оттопыривал лишь акулий плавник раскрытой сквозняком форточки, молча (прислушиваясь) раскачивался ребенок, старательно выцарапывая короткими пальчиками глаза тому, кого он уже знал в лицо (чье лицо он уже запомнил).
Ненавижу трудящихся! Кондукторов, сортировщиц… А ведь когда-то мне они так нравились, так нравились! Сознательных сыновей, самостоятельно успевающих подыскать себе работенку, прежде чем начнет поднимать вонь по этому поводу еще не старая мамаша. Памятливых дочерей, с первой неаполитанской зарплаты покупающих и отсылающих своим «паханцам» зимние сапожки. В общем — всех тех, кто нас, бездельников, якобы обслуживает, и без кого мы бы умерли от грязи, неумения наколоть дров, пробить скважину, пустить по трубам газ и тому подобное.
Сермяга рассказывал, какое показывали кино об одной бабушке. Два полицая держали, а немец кормил. Скормив бабушке целый кулек отравленных конфет, он пошел в комендатуру — сортировать золотые зубы. Полицаи достали самогон, перепились, как свиньи, а бабушка, по ее выражению, «притворилась шлангой» и тихонько уползла в лес к партизанам. Руководил операцией лично начальник махачкалинского гестапо с какой-то охуительно немецкой фамилией. Впоследствии он стал пастором. Зато одного полицая бабушка потом опознала в привокзальном буфете. Одной рукой он расплачивался за пиво, а другой придерживал живую нутрию, и нутрия насцала на прилавок. А бабушка работала буфетчицей… В прошлом году она побывала в ФРГ (Сермяга не признавал объединения двух Германий), где ей лично принес извинения тот самый шеф гестапо, а ныне — поп. По крайней мере, так рассказывал Сермяга, и видно было, что он не верит ни одному бабушкиному слову…
А какую эффектную вагоновожатую они с Сермягой отметили в районе, где у них, должно быть, происходила пересмена! Лучезарное лицо, гладкие, загорелые ноги в изящных босоножках.
Сермяга был потрясен и не знал, что делать. Нам обоим хотелось проникнуть в коллектив, где попадаются такие экземпляры. Столько опрятной, природной привлекательности излучала эта незнакомка… Много лет спустя, уже получив в психдиспансере инвалидность, Сермяга подумывал устроиться кондуктором, однако предпочел торговать печатной эротикой в здании автовокзала.
После таких встреч всю жизнь сохраняется ощущение непоправимой утраты, упущенной возможности повернуть судьбу в здоровое русло, выбрать правильный маршрут… Пожертвовав всем, что украшает твое одиночество? — Чорта с два! Дороговизну подобного шага сознает даже более порывистый, и от этого порою примитивный в суждениях Сермяга.