— А ты пшёл отсюда, вонючий! — успел сказать одноногий. — Или встань. А барыш мой будет!
Павел отошёл к дому отца Сергия. Господи, сколь многолика жизнь человеческая, сраму в ней сколько, сколько отвратности всякой и несчастья. Экая мерзость духовная под Богом выросла — у Христа бы не хватило к ней сострадания. И жив, гляди, корячится, и Бог ему не судия. Где же тут вере выстоять?
Священники вышли из собора боковой дверью. Одноногий учуял это, стукнул костылём, и Матрёнка сорвалась с паперти, волоча за собой корягу, на коленках заторопилась к отцам священникам. И не поспела за ними, и они ее не подождали. Зря коленки драла на камнях.
— А! Пришёл еси? — увидел Павла отец благочинный. — Чего же не встал в сослужение?
— Не всталося, батюшко. На Матрёнку глядел да на этого… Срамной больно…
— А ты, брат, не срамной? Всё дуришь, слыхать? Ладно, пойдём в дом. Сергий, гляди, кого Бог послал. Явился чернец-то наш.
— Павлушка? Знает время!
Вошли в дом, разделись в прихожей до шёлковых дорогих стихарей и подрясников. И Павел приткнул свою брезентину с краешка — так уж он привык в этом доме оставаться в сторонке до времени. Бывал он тут не раз, когда еще матушка Светлана жива была (теперь Сергий вдовствует). И тогда, бывало, он сторонкой, сторонкой, пока шалость не забирала. А уж забирала — держись! — дом ходуном ходил, животы ломило от сотрясения. Бывало, рожу и руки сажей вымажет, к подряснику хвост мочальный привяжет, выберет яблоко, и давай Светлану обхаживать. Матушка Светлана тоже весёлая была — кусала с ним от одного яблока, обнимала Павла, мазалась об него сажей, потом других гостей мазала. Архимандрит Ювеналий как-то до того усмеялся, что потерял силы, и скоро сморился ко сну, протянулся на диване. Павел и над ним нашёл, как посмеяться: привязал к бороде шнурок с ботинком протодиакона Исайи. Ювеналий, хоть и пьян был, но очнулся, схватил ботинок, да в Павла, а шнурок-то крепко к бороде был прихвачен! Хохоту было до слёз.
И теперь Павел разделся сторонкой и сел в уголок, за телевизор. Его кружило от голодной слабости, а посреди гостиной стол прогибался от всякой всячины.
— Ну-ка, где чернец-то наш? — спросил Сергий красивым голосом. — Опять мышью сидит? Исайя, дай-ка его сюда.
Двухметровый Исайя, заросший рыжими жесткими кудрями, вскинул рукава стихаря, шагнул к Павлу, набычив крупную голову. Павел увидел, что и гости, и хозяин уже хорошо выпивши, и сообразил, что сейчас ему достанется ради первой потехи. Из гостей чином выше благочинного протоиерея Василия никого нет и, уж, конечно, потеха будет большая — стесняться некого.
— Сам выйду! Сам выйду! Не трогай меня! — запросил Павел, прячась в самый угол.
— Чтой-то ты, брат, плохой в зиму-то идёшь, — сказал Исайя и махнул рукой. — Погоди, чернец, напьюсь — лихо тебе будет.
— Чур, прошлое не вспоминать, братия! — коротко сказал Сергий и пригласил к столу: — Что же, братья, возлюбленные сотаинники благодати Святаго Духа, помолились во славу Господа нашего, теперь выпить пора, Божьей милостью. Что уж Бог дал, не обессудьте, кто подавится.
Гостей было мало: благочинный отец Василий, протодиакон Исайя, староста Николай, дьяк Геннадий и иеромонах Павел. Ждали владыку и архимандрита Ювеналия, но те выехали в Москву встречать которого-то экзарха. Стол, однако, остался достойным чрева архиепископа, и убранство дома было богатое. В углах гостиной, среди полированной мебели, в тонких подсвечниках из чернёного серебра с золотом горели витые свечи из чистейшего воска. От их ровного свечения поблескивали углы шкафов с книгами, рамы картин и золото домашнего иконостаса. Было тепло, пахло свечами и открытыми винами. Сергий жил на широкую ногу, он был умён, красив и прост, как католический крест, временами любил пображничать, и каждый день его ангела был известен в епархии обильным угощением и чудачествами. Для чудачеств среди высоких санов епархии приглашались в дом шутники, вроде Исайи, Геннадия и Павла. Нынче он оплошал с гостями, но и в этом, кроме расстройства, есть удовольствие — вольнее будет подурить, если вздумается.
Однако водка была уже налита в тонкий хрусталь, и отец благочинный, в золотистом своём подряснике похожий на самовар, расправил усы, заткнул конец большущей бороды за ворот, чтобы не мешалась, чуть приподнял себя со стула на короткие ноги и сказал Сергию:
— Долгие лета, возлюбленный именинник, мы тебе спели, живи себе и Господу на радость, сколько в аппетит будет! Аминь, братья?
— Аааминь! — взял в густую октаву Исайя.
Все чокнулись промеж собой, потом каждый отдельно с Сергием и разом выпили. Водка ошпарила слабое нутро Павла до боли. Он изморщился, сжался и, чтобы унять боль, схватился закусывать, не разбирая пищи.
— Наёдывайся, Павлуша, наёдывайся! — похлопал его по спине Геннадий.
Павел со страхом думал, что хмель быстро свалит его, и тогда жди всякого от этих сытых «сотаинников Благодати…».
— Не внемлет гласу инок-то наш, — сказал дьяк.
— Пускай похарчится. В своём-то приходе скоро зубы за иконы сложит. Лишняя святость животу не в радость. Это ты и в Страстную Пятницу чёрта с ведьмой обвенчаешь, а он у нас Успенским постом православных в сельсовет посылает. Где же харчам завестись? — сказал благочинный и поглядел из-под висячих бровей на Павла. Павел отложил вилку, но не разогнулся от тарелки. Написала-таки Александра! Что-то дальше будет?
— Вкушай, возлюбленный брат, вкушай. Чем слаще ешь, тем ближе паству возлюбишь, — продолжал наставлять благочинный.
— Оставьте вы его, — вступился Сергий. — Ешь, Павлушка, чудная душа. Да по второй давай, а то душе зябко.
— Куда чудней! Во игуменах пора бы ходить, погуляет теперь в иерах. Внял ли, брат? — спросил благочинный.
Павел кивнул головой.
Выпили по второй. Отец Василий высосал сок из маринованной помидорки, вытер губы салфеткой, присвистнул воздухом, очищая дупло в зубах, и сказал:
— Всякий дурак из себя произрастает…
Хмель что-то плохо брал Павла, и давило это странное состояние — быть трезвым, когда пора бы уже и пьянеть. После двух таких обильных рюмок да после болезни и голода он должен был уже размякнуть, его же собрало всего в комок, обострило слух и зрение до пугающей ясности. Казалось ему, что он обратился в стеклянный шар такой плотности, что вот-вот лопнет, разлетится вдребезги от внутреннего сжатия.
А за столом велись разговоры. Староста Николай цеплял плечо протодьякона и сипло, ровно ему горло перехватило, толковал про какую-то Ольгу, что живёт теперь в доме Сергия.
— А тебе чего? Ну, и живёт!
Многопудовый Исайя был горазд на еду, особенно после выпивки, и теперь потрошил судака.
— Я не это… не самое… Ни-ни! Я, бывало, сам был ловок по ихней части. Упаси Бог, какой ловкач… Идёт, бывало, белица, и уж нимо меня ей не это… не самое… Я бы помоложе-то был, я бы у его — мужик он хороший и в службе, и выпить, — а я бы у его эту Ольгу это… самое! Вот. Бабы на её глядят. Уж она и рядится, и ножку приволакивает, а они это… понимают… самое…
— А ты уйми — староста!
— Уйми. Одну унял, другая это… Вот.
— А! — махнул ручищей Исайя. — Геннадий, а ну по штуке ещё обнеси. Как, отец благочинный? Сергий? За именинника, а? Или за хозяйку? По единой ещё, а?
— Лей! — отмахнулся отец Василий и продолжал слушать Сергия.
— … Он мне толкует, — говорил Сергий, — грамотный ты мужик, говорит, голова у тебя… Отрекись, мол, работу найдём по тебе. Женишься, жить будешь, как люди. Ну, что я ему скажу? «Верую»? Смешно. Он сам с головой. Говорю: у тебя своя работа, у меня — своя. Тоже, говорю, чёрт возьми, дело, нужное людям. Ведь идут ко мне? Значит, нужен! Говорит: по темноте. Пусть по темноте, говорю, но, что же, в души им наплевать, пока вы их просветите?
— Это ты ему хорошо сказал, — качнулся телом благочинный. — А он чего?
— Усмехнулся. Говорит: главный козырь? Ну-ну! Ну вот… А жениться, говорю, ну что же… Да и ей это не нужно. Она ещё поживёт, да и поминай её! Красивая, молодая, разве себя запрёт? А потом, говорю, у тебя — перспектива, и у меня она должна быть. Работа! Все мы чего-нибудь лишаемся в жизни ради нашей работы… Тебя там изберут повыше, и я ещё до архиерея достукаюсь… Так вот и поговорили.
— Гляди, он бы не наговорил тебе чего… Там станется!
— Не должен. Разговор-то по душам был, а не по службе. У них там тоже свои заморочки. По службе такие разговоры нельзя вести с духовенством. Будет агитация не от разума, а от власти… А и наговорит, так, Господи! Мало ли говорят! Типичное явление. Козыри-то что у них, что у нас одни, обветшалые.
— Гляди, брат. Голова твоя при тебе, а беречь её надо… И постригаться надо. С Ольгой ли, без неё ли. Жизнь наша такая — во епископы только через монаха! Да, поди, и не любишь её, а так, для потребы?
— Как сказать? Может быть, я бы на что-то и решился, но ей это не нужно. Начинает пить и раздражаться… Это значит женщине пора менять мужчину. Я недостаточно молод, чтобы жить с ней долго, и недостаточно стар, чтобы мало прожить на свете. Она это понимает. — Сергий откинулся на спинку стула, сколько-то секунд смотрел, как колеблется в прозрачном хрустале отражение свечей, потом коротко улыбнулся: — Бог с ним, со всем! Давайте выпьем. Павлуша у нас захирел сегодня. Нездоровится? Пей больше — прошибёт.