Меня вдруг охватило беспокойство. Этот Андре даже не поинтересовался, а не живет ли Моника с другим. Значит, он и не сомневается в ее верности, в силе ее привязанности. А волнение Моники?.. Эх, опять эта игла с дьявольской точностью безжалостно колет то туда, то сюда.
Я ступил в пространство, освещенное лампой, и спросил:
— Ты все еще любишь его?
Моника выпрямилась и посмотрела на меня с оскорбленным видом.
— Ты с ума сошел! Что ты еще выдумал?
Глаза ее округлились, брови взметнулись вверх и так застыли на несколько секунд. Я заметил, что зрачки у нее потемнели, стали того блестящего сероватого оттенка, который образуется при свежем изломе свинца. Ответ ее не успокоил меня. Да и какой ответ, какие слова могли бы хоть немного унять мое волнение? Это ее возмущенное: «Ты с ума сошел!» — не прозвучало слишком искренне… Неужели я открыл тайну Моники? Неужели интуиция не обманула меня? Неужели Моника все еще любит Андре?.. Я уже не доверял себе. Я знал, что в минуты сильных потрясений не могу здраво мыслить.
Моника не двигалась. Она выглядела очень усталой. Лоб ее слабо поблескивал под светом лампы. У жены Альмаро был такой же гладкий выпуклый лоб, белый и резко очерченный. Я вспомнил ее такой, какой впервые увидел у лестницы, когда ее муж выбросил, выгнал меня пинками из комнаты! Что ж, она поступила вполне естественно, позвав в тот вечер мужа, и я еще раз сказал себе, что Альмаро правильно сделал, выстрелив в меня с балкона. В этой мысли я черпал какое-то злобное удовлетворение. Моя ненависть, — и я хорошо понимал это, — отдаляла меня от Моники, разделяла нас, словно завеса огня. Какое мне дело до Андре! Какое мне дело до всего мира, раз Альмаро может спокойно разгуливать по городу! Раз его шаги отдаются у меня в голове! Ему нечего было бы опасаться правосудия, если бы он убил меня. Ведь в кармане у убитого нашли бы открытый нож! «Ну-с, а почему же он открыт?» — спросил бы с хитринкой полицейский комиссар. И подмигнул бы с понимающим видом. А люди Альмаро могли бы засвидетельствовать, что они захватили меня врасплох в ту самую минуту, когда я сдирал официальные — или почти официальные — плакаты, и что если они тогда и не доставили меня в полицию, то сделали это только из снисходительности ко мне. Только из снисходительности!.. Как бы не так! Я усмехнулся, и Моника, вероятно, поняла это по-своему, потому что спросила немного обеспокоенно:
— Уж не думаешь ли ты, что я его все еще люблю? Это нелепо!
— Нет, ничего я не думаю… Просто вижу, что это письмо очень тебя взволновало.
Ей надо бы встать, прижаться ко мне, и я бы поверил ее возмущенным словам. Мне так хотелось верить ей, мне просто необходимо было верить ей! Я вернулся на середину комнаты и, проходя мимо окна, взглянул на ночное небо, на темную линию холмов, утыканных точками огней. Мысли бешено метались из стороны в сторону и никак не могли остановиться на чем-нибудь одном. Неожиданно для самого себя я сказал:
— Ну хорошо, если в письме только эти банальности, забудь о нем!
Я снова придвинулся к Монике. Щемящая боль в сердце ни на секунду не давала забыть о себе.
— И он действительно написал тебе только ради того, чтобы высказать свои сожаления?
Я знал, что настаивать не следовало. Ясно было, что я вторгаюсь в область, полную ловушек, которые опасны для меня.
— Он узнал о смерти ребенка, — ответила Моника. — Он хочет знать, соглашусь ли я встретиться с ним после войны, когда он вернется…
Воспоминания о сыне всегда сильно волновали ее. Я молчал. Ее волнение не могло заглушить куда более жестокую страсть, завладевшую всем моим существом.
— Лучше всего не отвечать. Он все поймет!
Я опять отошел от Моники, но когда повернулся, увидел, что она плачет. Слезы катились по ее щекам, оставляя равные блестящие дорожки. Она судорожно вздрагивала от сдерживаемых рыданий.
Горе ее не смягчило меня. Совсем наоборот, оно как бы подтвердило мою уверенность в том, что Андре еще живет в сердце Моники. До моего столкновения с Альмаро одна эта мысль вывела бы меня из себя. Теперь же она лишь огорчала, но не приводила в отчаяние. Я с удивлением заметил, что ненависть к Альмаро заглушила во мне все другие чувства. Моника лежала уже на кровати, и я услышал, как она сказала:
— В конце концов ты прав. Не буду отвечать…
Я машинально подтвердил:
— Да, так будет лучше.
Я знал, что если бы Альмаро выстрелил несколько раз, он попал бы в меня. Почему же он не разрядил всю обойму? Тогда он, несомненно, попал бы в меня. Почему же он не сделал этого? Мне потребовалось по крайней мере пять-шесть секунд, чтобы броситься под укрытие низкого фундамента ограды. И ночь была не такой уж темной! Я был неплохой мишенью! Почему же? Почему?..
В эту минуту Моника взяла меня за руку, легонько потянула к себе и заставила сесть рядом. Волосы ее разметались по подушке, словно переливающая золотом ткань. Она улыбнулась мне вымученной улыбкой, от которой у нее сощурились глаза, а выступающие скулы обозначились еще резче. Теперь лицо ее не напоминало больше лицо девочки-подростка. Эта улыбка сквозь слезы старила ее, но вместе с тем придавала ее взгляду необычную глубину и зрелость.
— Не мучайся так, — заметила она. — Видишь, я ничего от тебя не скрываю. Я решила поговорить с тобой о письме и сделала это… Верь мне, дорогой…
Казалось, мои «мучения» не только вызывали у нее тревогу, но и доставляли ей удовольствие. Я лег, и она прижалась ко мне в каком-то, как мне показалось, неискреннем порыве. Я сомневался во всем, даже в себе, и эта ночь вызывала в моем воображении бесчисленный поток мрачных воспоминаний.
IX
Проснувшись на следующее утро, я увидел, что Моника уже ушла. Разговор с нею оставил в моем сознании какой-то след, которого не рассеял недавний сон. Я пошарил рукой, заглянул в ящик и увидел только разные безделушки, маникюрные ножницы, трубочку с аспирином… Очевидно, Моника уничтожила письмо.
Я встал, не одеваясь, подошел к окну и посмотрел на высоты Алжира, на его холмы, где среди зелени знать строила себе красивые виллы. С уже раскаленного добела неба медленно сыпалась меловая пыль. Она покрывала террасы, купола Главного почтамта, листву Ботанического сада, раскинувшегося возле дремлющего моря. «Я одобрил бы человека, который убил бы Альмаро». Вчера я сказал эту фразу другому человеку, в самом деле сказал. Я умылся, торопливо оделся. Простыня, залитая потоком солнца, врывающимся в окно, ослепительно белела в том самом месте, где еще совсем недавно лежала Моника.
Потом я добрался до своего дома, воспользовавшись одним из тех трамваев с автоматически закрывающимися дверями, в которые не прыгнешь и с которых не соскочишь на ходу. Я их терпеть не мог. В этих трамваях, особенно если не удавалось сесть у окна, я всегда испытывал какое-то гнетущее чувство, будто попал в ловушку.
Догадавшись, что я дома, Флавия не замедлила явиться. Ее горшочек все еще стоял на столе, и от него несло кислятиной.
— Хе, да ты нынче не ночевал дома! — заметила старуха.
— Разве это впервой?
— Я хочу сказать, что ты не прикладывал сегодня ночью мазь.
— Да, не прикладывал. Впрочем, мне уже лучше.
И, слегка оттянув щеку, я потрогал кожу пальцем.
— А ты не вернешься на работу?
— Вам нечего об этом беспокоиться.
Она стояла рядом и в упор разглядывала меня. Ее тусклые, запавшие глаза смотрели на меня из глубины коричневатых орбит с таким выражением, что я был уверен: старуха разгадала мой замысел. Она знала: я хочу разделаться с Альмаро. Так мы стояли несколько секунд, внимательно глядя друг на друга. Потом я сказал себе, что становлюсь настоящим идиотом и что с возрастом у Флавии появляются странности.
Пока я снимал куртку, она направилась к двери, сохраняя на лице то хитроватое выражение всезнайки, которое всегда возмущало меня. Я растянулся на кровати. Голова горела. В окно заглядывало солнце, отчаянно жужжали мухи, колотясь о стекла.
В дверь постучали. Я подумал, что это опять Фернандес, и, не торопясь, открыл.
Передо мной стояла дама.
Она спросила, действительно ли я Смайл бен Лахдар, сын старого торговца с улицы Тролар. Я попросил ее войти. Я был очень заинтригован. Мне показалось, что я знаю эту даму. Но где я мог встречать ее? И почему она пришла ко мне?
Она села и начала снимать перчатки. Это заняло немало времени. С любопытством, нимало не смущаясь, она осмотрела мою комнату. Это была женщина лет сорока, довольно красивая, в темном костюме, в блузке с белым кружевным воротничком, образующим жабо, на котором сверкала громоздкая и, как мне показалось, золотая брошь. Из-под полей маленькой круглой шляпки виднелось худое лицо со слегка горбатым носом и прекрасными, умело подведенными черными глазами.
Я не сел и, стоя напротив нее, ждал, пока она соизволит объяснить, чего хочет от меня. Я не отличался большим терпением, но старался быть спокойным. Я взглянул на ее руки. Они были очень тонкие и очень белые, с ярко-розовым лаком на ногтях.