У меня вошло в привычку останавливаться наблюдать за работой старика лет восьмидесяти, подметающего центральный бульвар. Старого казака всегда узнаешь, даже если несколько поколений его предков выросли и жили на другой земле. Предки Вани были переселены на Кавказ по двум причинам. Первая: попытаться русифицировать земли вокруг Черного моря, чересчур приверженные своему языку и обычаям. Вторая: рассеять строптивую казацкую вольницу, отослав казаков подальше от родных степей. На Ване фуражка, какие носили железнодорожники до 1920 года, черная с твердым козырьком, замусоленная в том месте, где волосы касаются ободка, розовая рубашка поверх брюк цвета ночной синевы и, в дополнение во всему, короткая жилетка, застегнутая на тридцать металлических крючков. В одиночку или вместе с женой он кроит и шьет всю одежду, которую они носят. Впрочем, так же делали в их станичных семьях, питавшихся трижды в неделю вареной зеленью, а в остальные дни фасолью, хлебом, грибами, молоком и фруктами. Жили вместе с лошадьми и другими животными. Были среди них мудрецы, уже в начале столетия предсказывавшие, что на металлических крыльях прилетят, чтобы встретиться, два брата, живущие в сотнях километров друг от друга. Во времена революционных потрясений они искали утешения в молитвах, которым обучились у предков, принадлежащих к религиозной общине Воителей Духа. Почти все безграмотные, они по традиции передавали тексты молитв устно, от отца к сыну. Пострадавший именно за веру, Ваня, сидя в лагере, поддерживал себя, шепотом повторяя эти молитвы.
— Скажите, вы когда-нибудь были счастливы? — спрашиваю я.
— Всегда, — отвечает он, глядя на меня покрасневшими глазами. Мы идем рядом, он изредка посматривает на меня, продолжая подметать улицу.
— Вы не могли бы прочесть мне какую-либо из ваших молитв? — прошу я.
Не глядя на меня и замирая при появлении любого элегантно одетого прохожего или медсестры в белом халате, он начинает причитать:
— Храни в сердце своем честь и доброту, собери в себе все хорошее, что сотворил Бог, старайся хорошенько обдумать все, прежде чем начинать путь…
Строчку от строчки отделяет долгая пауза — Ване трудно говорить. Иногда он повторяет сказанную строку, как бы для того, чтобы взять разбег перед следующей.
— Старайся хорошенько обдумать все, прежде чем начать путь, ты не должен позволять приблизиться случаю к честным делам. Тому, кто ничего не понимает, помоги понять…
В конце улицы он поднимает на меня лицо с подрагивающими веками, а я спрашиваю:
— Скажите мне правду, дедушка, вы боитесь? Старик опускает глаза, его благородное мушкетерское лицо с длинными усами, достающими чуть ли не до ушей, становится печальным: — Немного есть.
После чего он замолкает. Я иду зц ним по бесконечному тротуару до самого его дома, где его ждет старуха, которая чистит картошку, сидя на деревянной табуретке, с ведром у ног. Садясь рядом, я замечаю, что Ваня плачет. Старуха вполголоса говорит с ним по-грузински, затем поворачивается ко мне:
— Ему стало стыдно, что он сказал вам, что боится. Вы должны извинить его.
стоя на балконе горной библиотечки и созерцая долину, мы видим, как к нам поднимается облако белых бабочек. Очень скоро все вокруг становится белым.
Помимо монументального комплекса Дома творчества грузинских композиторов, край этот еще знаменит гигантскими деревьями, на которых крестьяне сушат табачные листья. Мы шагаем по карабкающейся в горы тропе, которой явно грозит быть задушенной зарослями подлеска. Выходим к широкому лугу, заваленному свежескошенной травой и ромашками. Здесь же несколько стоящих особняком огромных деревьев. Это и есть «панты», как их здесь зовут, дикие груши, похожие скорее на тысячелетние дубы. Их ветви усеяны мелкими плодами, время от времени падающими на землю. По приставленной к стволу лестнице поднимаемся вверх и обнаруживаем, что ближе к стволу листья сухие, а ветви, искусственно согнутые, образуют ниши, куда и складывают связки табачных листьев для просушки. Листья дерева эместе с плодами образуют плотную зеленую оболочку. Агаджанян ищет след или хотя бы намек на то, что перед нами знаменитый тайный храм. Но все достаточно прозаично. Таких деревьев, „переделанных» крестьянами, приспособленных ими для хранения продуктов, полно по всей Грузии. По крайней мере так нам объяснили крестьяне, встреченные около груши. В руках у них серпы, они направляются косить траву на плоскогорье.
Мы оставляем их за работой, а сами поднимаемся к Мачарцкали, деревушке, угнездившейся на седловине горы, куда ведет грунтовая дорога, исчезающая где-то под облаками. Запах тлена исходит от бедных деревянных домов с привычными нависающими над двориками галереями. Сквозь ветви ободранных чинар бликуют отраженные светом стекла веранд. Сонмище крыш и галерей, где ощущаешь горячее дыхание солнца, которым пропахло прожаренное им до самых глубоких волокон дерево. Грязные рожицы детей на улочках, заваленных древесными стружками, которые растаскивают непоседливые поросята, елозящие по ним.
Пожилая крестьянка, исполненная благоговейного отношения к культуре, открывает нам библиотеку — маленький домик на краю долины. Валимся с ног, и больше, чем перебирать книги, нам хочется отдохнуть. В небольшой комнате деревянный пол, на нем несколько мертвых птиц — жертв любопытства, заставившего их проникнуть сюда сквозь разбитое окно. Мы берем наугад несколько книг и просим у старухи разрешения полистать их, сидя на ветхой террасе, откуда открывается грандиозный и кажущийся беспредельным пейзаж, его контуры по мере удаления расплываются в плотном горном воздухе. Под нами проходит стадо коров, норовящих боднуть столб, подпирающий террасу. Я усаживаюсь на прислоненное к стене сиденье, снятое с грузовика. Ко мне подходит Агаджанян с книгой в руках:
— Эта книга написана итальянцем-миссионером, — восторженно произносит он. — Его звали Джудичи… Это его реляция Ватикану о Грузии ХVII века и его острых спорах с турецким врачом, фанатичным мусульманином, противником католической экспансии… неким Фериндоном… жесткая схватка двух крупных умов… она длится до тех пор, пока турок не заболевает и не просит помощи у миссионера как врача… «Вы выздоровеете и будете чувствовать себя превосходно», — говорит миссионер, посетив Фериндона. Турок, растроганный, возражает: «Вы неправы… я болен тоской по родине… С той минуты, как я услышал итальянскую речь, я умираю от ностальгии… Ведь я тоже итальянец… Из Сиены… Мне было двадцать лет, когда во время поездки с отцом в Грецию меня похитили турки… и я принял мусульманство»…
Я молча смотрю на долину, и моя фантазия, разбуженная этой историей, приходит в движение.
Однажды Генерал командует «Сальта!» и поднимает правой рукой платок, который должен, подпрыгнув, схватить Бонапарт. Это впервые, когда Генерал произнес команду по-итальянски. Она вырвалась у него случайно. Пес не выполнил приказа, потому что не понял смысла команды. Генерал объяснил, что она означает. Весь этот и последующие дни он время от времени извлекал из кладовой памяти похороненные там итальянские слова. Ему вспомнилось, как с малых лет он разговаривал на итальянском с матерью и на русском с отцом. Именно поэтому ему запало в голову, что все женщины Петербурга разговаривали по-итальянски, а все мужчины — по-русски. За один месяц он вместе с псом повторил сотню итальянских слов. Больше всего потрясло Генерала, когда неожиданно у него вырвалось: «Аморе мио». Это были те самые слова, которые часто говорила мать, прежде чем пожелать ему доброй ночи. Тогда он задумался, почему только сейчас дают знать о себе те капли итальянской крови, что бежит в его венах. И вспомнил, как в начале военной карьеры не хотел, чтобы другие молодые офицеры знали о том, что его мать — итальянка, дочь того самого приехавшего в Петербург посредственного скрипача, который выдавал себя за великого флорентийского артиста, носившего ту же фамилию, хотя на деле не был даже его дальним родственником. Генерала не утешало и то, что дед отличился, храбро сражаясь в чине полковника против турок. И только сейчас он с симпатией и даже с восхищением и уважением думал об этой странной личности, закончившей свой путь отшельником в горах Кавказа.
В те дни, наполненные воспоминаниями, главным образом, о матери, он приказал слуге почистить пианино, которое стояло в центре зала, погребенное под слоем исторической пыли. Поэтому ежедневно тишину дворца нарушало звучание инструмента, клавиатуры которого касались трясущиеся руки дряхлого слуги. По ночам из салона доносились звуки каких-то ритмичных шлепков: что-то мягкое падало на деревянную поверхность. Сперва Генерал не спрашивал слугу о природе этого шума, пытаясь самостоятельно разобраться, размышляя об этом и строя ночами всяческие предположения. Любопытство пересилило, и он позвал слугу.