Жеро знал, что наряду с исследовательской работой Атарассо составлял личную коллекцию медальонов и инталий. Он предложил ему через прораба, сопроводив сертификационным заключением одного берлинского эксперта, греко-персидскую камею из турмалина и хризоберилла, копию с оригинала Хиллоса, сына Диоскурида,[32] преподносимую как изделие мастерских города Сузы, которая якобы принадлежала ему. Хотя эта камея с XVIII века побывала в разных коллекциях (Мальборо, Моммсена, Эванса, Эдварда Уоррена, Торвальдсена, Фрёнера…), так нигде и не поселившись окончательно, ее подлинность всегда оспаривалась, и столь частая смена владельцев возбуждала к ней недоверие знатоков. Атарассо пришел в неистовую ярость: эту камею ему предлагали уже в десятый раз. Его что, за дурака держат? Жеро только и не доставало, чтобы его приняли за мошенника и чтобы его имя отныне навсегда ассоциировалось в памяти мэтра с этой аферой. Боюсь, он на этом не остановился.
Нет никаких доказательств того, что много позже случай таки свел Жеро с Атарассо в Италии. Если он и жил в доме мэтра, свидетелей этому нет. И непонятно, почему Атарассо, написавшему все свои работы по-французски (например, свой знаменитый «Археологический сборник»), потребовался бы литературный негр, остававшийся в тени, для правки личных записей.
Зато ясно видно, какие мотивы могли двигать бедным юношей. Избрав своей мишенью Андреаса Итало Атарассо, он метил в исключительную личность, прямую противоположность всему тому, что он мог свершить, создать сам и для себя. Во всяком случае, утверждать нечто подобное было бесполезно. Уж слишком долго бедняга суетился впустую у всех на виду, сочиняя себя роли, разбрасываясь пророчествами, чтобы его притязания были приняты во внимание. Впервые люди смущенно переглядывались, пораженные этой скандальной выходкой, вместо того чтобы приветствовать ее как неожиданный поворот сюжета. Старик Молионидес из Кембриджа (штат Массачусетс) открыто выступил в защиту человека, с которым проработал столько лет, сопровождая его в археологических экспедициях по всему Ближнему Востоку, от Каспийского и Мертвого морей до Аравийского полуострова, изучая эпоху от Древнего Шумера до правления Сасанидов. Вслед за ним все заведующие археологическими отделами Эрмитажа, музеев Багдада, Парижа и Тегерана, профессора из Берна и Нешателя, Советского Союза, Великобритании и Пакистана стали свидетельствовать в его пользу. Все происходило так, как если бы пятьюдесятью годами раньше жалкий щелкопер назвал бы фальсификатором великого Шлимана, обвинив его в том, что тот своими руками наклепал сокровища Атридов, а украшения Клитемнестры достал из Шкатулки своей супруги».
«Возможно, что человек вроде Вас — в искренности и чистосердечии коего я ничуть не сомневаюсь, — но живущий в Америке, не улавливает всех последствий этого прискорбного дела, всколыхнувшего повсюду волну осуждения. Поступок Жеро казался тем более предосудительным, что он в своих сообщениях для прессы, в своем «Открытом письме к критикам», обращаясь к издателям, литературным агентам, переводчикам, международным литературным организациям, не задумываясь подкреплял свои утверждения обычно противоречивыми и почти всегда неправдоподобными откровениями о личной жизни человека, в доме которого якобы прожил несколько месяцев. Собирался ли он привести неопровержимые доказательства? Такого от него никто и не ждал. И действительно, Жеро внезапно оставил эту кампанию по неизвестным причинам, а заодно и свою роль обличителя, как много раз до того исчезал со сцены без предупреждения, возвращался восвояси, довольствуясь тем, что всколыхнул жизненную гладь. Все же остальные, в том числе его друзья, постарались сплавить концы в воду, а чтобы их не забрызгало, взорвать мосты, соединявшие их с возмутителем спокойствия.
После того как крейсер был потоплен в океане, не осталось и следа от человека, который один раз добился в своей жизни настоящего успеха, перестав существовать. Ни одна из бесчисленных критических статей, вызванных посмертной публикацией второго научного труда, дополнившего собой «Описание земной империи» и ставшего неотъемлемой его частью, не содержит даже намека на всю эту историю. Преклонение прикрыло все собой. Теперь мы знаем, что когда Андреас Итало разбивал лагерь неподалеку от какого-нибудь телля[33] или рядом с руинами Суз и Персеполиса, бессонница или уже подступавшие боли гнали его по ночам на свежий воздух. Когда ему случалось бродить вот так по местам раскопок, где он провел целый день во главе своей экспедиции, он забывал о задачах программы исследований, и в его мозгу зрела мысль, которая позднее, когда болезнь вынудила его вернуться в Италию, обрела форму и оригинальное выражение, преобразив его физический упадок в поразительное пробуждение.
Я отнюдь не считаю, что способен расставить вехи вдоль долгого внутреннего пути, таинственного анабазиса.[34] Многие участки мне неведомы, хотя все же, подчеркиваю, не являются для меня загадкой. Я бы отметил некое родство с Лоуренсом, с его «Семью столпами».[35] Однако видение Атарассо уходило гораздо дальше вглубь, чем эпоха ислама, в прошлое, только и доступное человеку, обладавшему его огромными познаниями. Если бы у меня были время и возможности, я бы все же продолжил это сопоставление. Конечно, они странствовали в разных краях, и на судьбе Атарассо не отразились никакие политические мотивы. И все же посреди пустынь, наступающих со времен сотворения мира, посреди усыпанных мертвыми костями равнин, где время, наоборот, как будто остановилось, в отблесках обнаженных плато, которые когда-то цвели садами Эдема, обоим могли являться одни и те же видения. Города, словно втянутые в песчаные смерчи, блуждающие на горизонте, словно стоящие по ту сторону мертвого океана. Неведомые чертоги, небесные оазисы. Непродажный мир…
Но вернемся к случаю Жеро. Благодаря Вам я снова о нем вспомнил. После того как я ушел на пенсию, я уже не знал, что с ним сталось. Вы говорите, что непосредственно перед помещением в больницу он жил в Чанатоге, в нескольких милях от Ниагарских водопадов, и работал в пиццерии. Довольно скромная должность для авантюриста такого полета. Жеро подавал лепешки с анчоусами супружеским парам, возвращавшимся по воскресеньям с водопадов, — это, я Вам скажу… Его было бы легче себе представить играющим на флейте у моста или рисующим на тротуаре, чем рядом с автоматом для попкорна. Однако, если поразмыслить, это совершенно в его характере: быть перекати-полем. Должно быть, в Нью-Йорке ему приходилось и того хуже. Вы приподняли край завесы. Кутузка за ночное бродяжничество. Площадь Бауэри. Площадь Святого Марка, караван-сараи с извращенцами и наркоманами. Андерграунд. Привычное скольжение на дно. Но он уже давно выработал у себя иммунитет.
Я вполне могу его себе представить посреди этого зверинца, хотя он уже был староват для хиппи. Одновременно учитель и ученик, аскет, окутанный всеми формами неясного сексуального поведения, в которых я — Вам достаточно известны мои предрассудки — не вижу ничего от Платона, эротики трубадуров и еще менее ведического суфизма. Ну да ладно. Вы говорите, что он мастерил для лавочек, торгующих постерами и психоделическим барахлом, украшения из стекла и камушков на проволоке, которыми потом обвешивались гермафродиты с вырезами до пупа. Ну и что? У него всегда были умелые руки.
Я надеюсь, что двойное гражданство (кстати, второе какое?) спасло его от выдворения из страны, но не от конфликтов с иммиграционными службами. Я не знал, что он поехал в Нэшвилл, где похоронена его мать и где еще жил его дядя, ее брат. На это, мне кажется, следует обратить внимание. То, что закоренелый бродяга туда вернулся, уже после того как искал убежища в Соединенных Штатах, обнаруживает более благородные порывы, нежели подкапывание под Атарассо: возвращение к истокам, тяга к могилам предков. В таком преломлении Нэшвилл становился для него тем, чем Глогау в Силезии мог быть для Нерваля: местом легендарного сосредоточения.
Но боюсь, что этот последний этап его жизни был несладок. Я рассматриваю его лицо на фотографии, которую Вы прислали в последнем письме. Неужели это Жеро? Его не узнать на этом снимке, сделанном через несколько дней после операции у окна вашей палаты. Начало апреля, за окном падает снег. Этот мнимый Жеро, мое заключение о котором Вы хотите услышать, настолько же не похож на человека, которого я знал, как юный Рембо отличался от Рембо умирающего, или молодой Арто — от одержимого, находившегося в плену своих страхов и амулетов. Таким ли уж долгим был его путь? Таким ли окончательным разрыв? Кажется, уже ничто не связывает этого незнакомца с его прошлым, его молодостью, с маской красоты, прикрывающей самое разнузданное распутство ненарушимой печатью».