Зарецкий взгляд выдержал и мысленно послал гуманиста далеко-далеко в долины Рейна с членом наперевес. Сдав документы, он обо всем забыл и стал жить в условиях развитой демократии. Ельцина выбрали, голосуя сердцем, а сердце у народа доброе – пожалели пожилого человека: чего менять шило на мыло – так и до веревки к мылу недолго.
Бизнес воспрянул, еще больше стали покупать Айвазовского и Климта, мели все подряд, такой тяги к искусству не было со времен раннего кватроченто. У людей, воспитанных на иллюстрациях в журнале «Огонек», появились деньги, они покупали старых мастеров и особенно салонную живопись XIX века: пейзажики с домиками и коровками на горизонте.
Аукционы и антикварные салоны собирали толпы людей, хватающих все подряд, дела шли хорошо, и тут грянул миллениум, в тот год все сошли с ума: одни ждали конца света, другие – Золотой век, не понимая, что все уже случилось и у тех, и у других.
31 декабря в почтовом ящике Зарецкий нашел письмо из немецкого посольства, где торжественно и официально сообщалось, что правительство Германии принимает Зарецкого и его семью на ПМЖ.
Жена, прочитав письмо из посольства, стала склонять Зарецкого покинуть родину ради детей. Их было двое: девочка, студентка МГУ, не желавшая ездить на «девятке» на учебу, и сын семи лет, малолетний рокер, слушающий гитарные рифы Д. Хендрикса и Ван Халена. Мама желала ему добра, водила его в театры и на выставки, где он вежливо молчал, слушая плейер на «Щелкунчике». В Большом театре он пукнул так, что балерина сбилась с ноги, и его больше не водили из-за полного отсутствия интереса к святому искусству.
Последней каплей стало посещение ТЮЗа, где давали «Незнайку», хит сезона. Мальчик так смеялся над противными дядьками и тетками, притворяющимися детьми, так визжал и хрюкал, потеряв всякий стыд, что его вернули к Симпсонам с Бивисом и Батхедом. Зарецкий подсовывал наследнику своих любимых Жюль Вернов и Куперов, а сынок шпилил в «Контрстрайк», шарил по порносайтам в рискованных чатах, разговаривал с людьми, используя не язык Пушкина и Гоголя, а слова, которые приличные дети не употребляют. Вот такого мальчика мама хотела увезти в Германию и дать ему классическое образование в закрытой школе, где ему выбьют из головы этот мусор с немецкой основательностью.
К октябрю формальности завершились, и семья Зарецких двинулась на тучные германские нивы. Дочь не поехала, отказалась менять Москву на провинциальный Штутгарт, где ей делать, как она считала, нечего. Зарецкий-папа тоже так считал, но жена настаивала: надо иметь открытую дверь на Запад, если на родине станет невмоготу.
Зарецкий помнил семидесятые, когда люди уезжали навсегда, как на смерть, – сколько раз он провожал в Шереметьеве семьи друзей и наблюдал это отчаяние, но сейчас все было буднично, без надрыва, пограничник пожелал счастливого пути без ненависти и интереса. Всего десять лет прошло, а все стало другим.
В городе Карлсруэ, где находился центр временного содержания приезжающих на ПМЖ, Зарецкий поселил семью в отель и поехал оформлять документы.
Центр представлял собой огромную территорию, как пионерлагерь завода-орденоносца с корпусами A, B, C, D. Весь центр окружал забор, на входе была охрана, население центра – люди всех цветов и рас, отдыхающие в ожидании документов на проживание в ФРГ.
Весь этот интернационал бродил по двору, сидел на корточках и стоял в бесконечных очередях за всем: за талонами на еду, телефонными карточками, сигаретами и туалетной бумагой.
Зарецкий прошел в офис, где чиновник, вынужденный говорить на всех языках мира, дал ему ваучер на комнату в блоке D и отправил на склад получать постельное белье и предметы первой и второй необходимости. Зарецкий прошел сквозь строй людей и получил все с инструкцией по применению на всех языках, в том числе правила пользования зубочисткой и туалетной бумагой.
Нагруженный инвентарем, он пришел в блок D, постучал в комнату 2Е, ему открыла ветхая, но милая старушка и пригласила пройти. Зарецкий бросил свой скарб на двухъярусную кровать и сел на металлический стул – больше мебели не наблюдалось, удобства в блоке были на две семьи. Зарецкому как-то расхотелось справлять нужду в присутствии бабушки. Бабушка оказалась профессором из Ленинграда, она приехала с дочерью и внучкой искать лучшей доли, неудобства ее не смущали: она пережила блокаду, съела двух своих любимых котов и канарейку и была готова ко всему. Она утешила Зарецкого, что это всего несколько дней, а потом будет отдельная комната, даже с кухней на курсах по изучению языка в месте временного пребывания.
Зарецкий уехал в отель к своей семье и за ужином выпил больше обычного, сраженный горестной картиной исхода на общих основаниях.
На следующий день они поехали в Баден-Баден, где среди буржуазной роскоши провели день, полный неги и беззаботного веселья. Зарецкий даже зашел в старое казино, где Федор Михайлович проиграл зимнее пальто своей жены. Он даже поставил пару раз, но судьба Достоевского ему не грозила – его жена пальто не носила, а на шубу он играть не стал, жаба задушила.
Утром, приказав всем одеться поскромнее, он повез свою семью на собеседование, они получили документы и направление в деревню – для проживания и приобщения к языку Шиллера и Гете.
Сговорившись на вокзале с пакистанцем, хозяином «мерседеса»-такси, они двинулись к месту дислокации. Пятичасовой путь в чуде немецкого автопрома по просторам Германии утомил однообразием спланированного и ухоженного немецкого рая.
Пунктом назначения оказался маленький городок, тысяч на пять, сонный и благостный, весь в цветах и с запахом навоза, удобряющего цветочные грядки. За вокзалом, в зоне отчуждения, стоял двухэтажный барак, где в маленьких комнатках-блоках со всеми удобствами располагались искатели счастья. Они стояли на террасе и во дворе, наблюдая за странными пассажирами на роскошном авто.
Жена Зарецкого, увидев это великолепие, отказывалась выходить из машины и начинать жизнь вместе с братьями пяти континентов, отгороженных от немецких налогоплательщиков металлической сеткой и овчарками.
Зарецкий предвидел такую реакцию собственной жены и успокоил ее: они здесь не останутся, но формальности надо соблюсти.
Он прошел в офис, протянул начальнику бумаги и заявление об отказе от материальной помощи немецкого правительства, и официальная Германия в тот же момент потеряла к нему интерес.
Ночь пришлось провести в комнате над кафе на вокзальной площади – гостиницы в деревне не было, хозяин кафе сдавал комнаты девушкам легкого поведения из стран, сбросивших ярмо социализма, а теперь примеряющих хомут свободного общества.
Под крики гастарбайтеров и девушек из Чехии и Румынии прошла ночь искателей счастья на земле Баден-Вюртемберг.
Рано утром Зарецкий пошел в магистрат получить регистрацию. В очереди, состоящей из трех персон – его самого, вьетнамца и афганца из Джелалабада, – он чувствовал себя своим, все прошло быстро, и только когда чиновник попросил уточнить, где находится лагпункт 37, показывая паспорт российского немца, приехавшего на ПМЖ, Зарецкий не смог этого сделать: его немецкий не позволял так глубоко касаться истории его родины.
Получив необходимые бумаги, они приехали в Штутгарт и начали новую жизнь: нашлась квартира, Зарецкий за два дня зарядил ее всем необходимым, еще два дня потребовалось, чтобы решить со школой – строгой и очень частной, там родителям не разрешалось носить детям портфель и писать за них рефераты. Мама Зарецкая плакала и стояла под школой часами, выслеживая сына, приобщающегося к немецкому порядку.
Зарецкий уехал домой в Россию – работать. В Германии он себя не видел, ему предлагали открыть русское кафе или публичный дом, но это не привлекало художественную натуру Зарецкого, ему в этой стране было скучно и однообразно, а кое-что даже сильно раздражало. Раздельный сбор мусора в три разных контейнера убивал рациональностью, он не мог, стоя на кухне, решить, куда бросить бутылку: хотелось в окно, но порядок требовал, а душа его не хотела.
Второе наиболее сильное препятствие состояло в полном отсутствии интереса к аборигенам: можно было не общаться, но видеть рядом людей другого темперамента и культуры было невыносимо, дело не в языке – пропасть на уровне подсознания.
Он уехал и только в Химках осознал, как он соскучился по этому серому пейзажу и плохому освещению местного автобана. На «Войковской» он зашел в какой-то бар, выпил, и ему стало так хорошо, что все рядом стали почти братьями, вкус, цвет и запах вернулись.
Всего три недели его не было, а устал от европейцев на год вперед. Жена звонила каждый день и спрашивала, когда он приедет, он отговаривался, но в пятницу она убеждала его, и он, скрипя зубами, ехал в Шереметьево, три часа летел, потом на скором поезде ехал в Штутгарт и через пять часов оказывался в сонной Германии, чистенькой, в цветочках и с хорошим запахом в общественных местах.