П. был близок, как никто — и одновременно недосягаем: вот Сана и захлопнулась, будто шкатулка музыкальная, вот и проглотила ключик, дверь волшебную анимы — отпирающий, а потому мелодия небесная не прозвучала, а потому балерина, появляющаяся на серебристой поверхности игрушечного рояля, уснула и уже не показывалась…
Как банально, как пошло, морщилась Сана: роман — если ЭТО можно, конечно, назвать романом, — с тем, кто использует в качестве тяглового и пахотного животного более чем ординарное существо по кличке жена, и ничего (скука какая!) менять не собирается? Просыпаться и засыпать в одной постели, вот, собственно, и всё, Сана: такова, на самом деле, твоя «банальщина», такова «пошлость» — не ты ли призналась себе в этом, потягивая в «Квартире 44» жидкость счастья?.. На тебя с любопытством посматривают, но ты, конечно же, никого не замечаешь — ты привычно иронизируешь и, подзывая официанта, барабанишь по столу пальчиками: «Вели, государь, мне дать из своей государевой аптеки водок».[53]
Много позже тот, кого науки любовной ради исследовала Сана едва ли не по органолептическим[54] признакам, скажет: кажется, я мешаю тебе, и она кивнет — разумеется, мешаешь. Да, она задыхается, ей словно жгут на горло[55] наложили… И улицы, и деревья, и люди, и звери, и монастырь этот — все мертвое, мертвое: мертва и она, Сана, и звонок П. не в кассу, звонок П. не имеет значения, потому как задачка не имеет решения — что на Земле, то и на Небе, да только если на Земле помоечка, если на шарике — отзвук, что ж над шариком-то?..
И — вот она, кипарисовая аллея, вот монастырские кельи, гробы у глухой стены… Сухо, зябко — да страшно, Сана, чего уж там! Звериного одиночества, тоскливым своим капюшоном тебя накрывшего, бежишь: потому ходишь вокруг да около, в храм никак не войдешь, а когда, наконец, решишься, неловкость одну и почувствуешь, а дальше… Дальше вот так: гони, гробунок, э-эй! Поди, докажи, будто не тварь дрожащая! А коли переступишь, посмеешь коли переступить, в покое все одно не оставят: в том-то и гнусь… Назад, на шарик, чтоб дурь из башки повышибить: «Да мне крышка, крышка! — кричишь ты, судорожно пытаясь остановить поток пахнущей хлоркой слизи. — Хочешь убить свободу? Позволь сперматозоидам добежать: слоган, ха-ха, слога-ан…». Значит, стремящиеся уйти — из-за страха останутся, а не потому что не в силах закон нарушить… Купи-продай — да сделка же, сделка: как ты — так и к тебе, а возненавидеть посмеешь — так бумерангнется, мама не горюй! «Быть в позитиве» выгодно, легче легкого арифметика; главное, чтоб не до кровищи тошнило-то… Есть, правда, одна нестыковочка — ни сном ни духом Любка про бумеранг тот: страшней войны герла в кривом зеркале, страшней смерти — можно ли такой верить?… Вот и Смита[56] прикончили, когда он поверил…
Подобно Уинстону Смиту, записывавшему в дневник сомнения насчет правильности партийного учения, записывает Сана все, что касается правильности так называемого Высшего Замысла — чаще всего тот представляется ей чудовищным: или она чего-то не понимает?.. Ок, ок — пусть ей объяснят. Пусть хоть кто-нибудь, раз в жизни, объяснит, что, черт возьми, происходит на самом деле: если г-н Б. предполагает, будто она схватывает на лету все Его более чем пространные намеки, все Его знаки, то Он сильно ошибается! Почему в школе — одни буквы да цифры, пять химий в институте — зачем? Для чего приходят в сны ее препараты (чаны с формалином, сборящаяся на коленках трупов кожа) — неужто именно ей, Сане, было нужно все это?..
В ней, наверное, взорвалась тогда целая вселенная. В зрачках прозвенела ярчайшая вспышка синего: в точности, как глаза П. Потом все куда-то ушло, оставив лишь голубоватую, с еле заметным перламутровым оттенком, горку… Колумбарий чувств-с: Сана собрала пепел в коробочку, да и сложила в заветный ларчик: свет мой, зеркальце… «Как разорвать энергетическое кольцо? Как освободиться?» — спрашивает она звенящую пустоту и почти не удивляется глухому рефрену Смита: «Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре, а ты не можешь, не можешь ничего сказать: задачка не имеет решения… Это всё крысы, крысы… Эх, если б не крысы, Сана, если б не эти проклятые крысы!..».
Потом, в самый разгар изматывающих бессонниц, материализовался Володя: недавно разведенный и потому легкий, всех любящий («ja tebja obozaju», sms). Зверюга ласковый! Главное не испугаться, искрометную легкость его принять… возможно ли? Сана лежала пластом несколько дней, а то, что в трубку кашляла, когда на работку-то звонила, так то не в счет: счет на бутылки коньячные шел («Старый Кёнингсберг» — раз-и, «Старый Кёнингсберг» — два-и, «Старый Кёнингсберг» — три-и…), поэтому после того как алло прохрипела, для ответа на «Как жизнь?» в кармашке мозга одно лишь «Подыхаю» нашла («Старый Кёнингсберг» — четыре-и…) — «Прости, что-то со связью…»: вот и славно, не хватало еще, чтоб он ее в таком состоянии…
Отражение, если б Сана удосужилась посмотреться в зеркало, впечатляло — сине-серые круги под глазами, щеки в красных пятнах, слипшиеся ресницы, опухшие веки… Оплакивала ли она себя, жалела ли себя эгоистично? Едва ли — скорее, «заливала» то, что в одиночку душе ее было никак не осилить (ниасилил, новояз двадцать первого) — или, быть может, справляла своеобразные поминки по чуду чувства, чистейшая энергия которого, как ей казалось тогда, сливалась прямиком в унитаз… «А ведь могло быть и хуже!» — слабо обнадеживал Плевако.[57] О, как мечтала Сана утонуть в П., уткнуться носом в ёжикотуманный его затылок, а потом взять, да и лизнуть, словно рождественский леденец, обманный его зрачок — да вот, кажется, войди П. сейчас, и Сана оживет, моментальная реанимация: отвратительная коньячная маска упадет на пол и разобьется… Милый волк (волк сидел на карнизе, видела Сана), коли не съешь, почему не отпустишь, не остановишь? Зачем тебе я, для чего встреч со мной ищешь, почему Саночкой называешь? Papa-papa, если б знал ты, что будет, неужто позволил бы живчикам добежать?.. И пр. и пр.: Сана причитает целый день и весь следующий («Старый Кёнингсберг» — раз-и…), а на третий — под пиво — начинает различать некоторые предметы. Вот, к примеру, если доползти до ванной, то можно разглядеть на полочке такой предмет как Britva Obiknovennaja: в пластмассовом стаканчике, la-la, убей меня нежно, дзынь-ля-ля… «Я еду!» — «Володя, нет, я заболела…»: он кладет лед на лоб Саны и целует в ложбинку шеи; рефрен сансаркиного rondо,[58] конечно же, всё будет хорошо. «Когда?» — спрашивает вдруг Сана с пугающей серьезностью. — «Что — когда?» — отстраняется Володя. — «Когда хорошо будет? Ты скажи, я запишу. На стенке, здесь вот… на этом самом месте. 365 палочек начерчу, и еще… еще столько же… я ведь столько палочек начертить могу, сколько нужно, — а потом вычеркивать буду… минус один мозг, минус тридцать…»
Володя касается Саны, пожалуй, даже слишком бережно — касается так, будто у нее нет кожи: да у нее и впрямь, поражается он, нет кожи! Женщина без кожи: что с ней делать теперь?..
Она вертит в руках концентрат стеклоомылителя и, читая по слогам меры предосторожности — «Не принимать внутрь, вызывает отравление», — начинает с чистого листа.
Она выплыла, конечно: это называется «взять себя в руки», «поставить голову на место» — как там еще говорят? Душа отторгает чужеродную, сотканную из боли, субстанцию: вытеснение, замещение, как учили… Слова-слова, думает Сана, много-много слов, как много, целая бесконечность! Хрустальная «восьмерка» не ею изобретенного любовного велосипеда разбивается вдребезги, аmen.
Итак, по пунктам: вытеснение, замещение. «Всё хо-ро-шо, всё оч-чень хо-ро-шо, и будет только лучше» — аффирмация; а то, что на душе саднит… что ж, ларчик-то цел: подарок П., идеальная тара для пепла (отбросы анимы, скажет потом Сана) — вот, собственно, и всё.
И всё?.. Неужто — всё? А дальше? После «всего»?.. После пепла, пусть и нежнейшего дымчатого оттенка, пусть и пахнувшего сандалом, розмарином, бергамотом — что? А дальше, Сана, играем в доктора. «День сурка» помнишь? Надо сделать, как там… — В смысле?.. — Начало истории переписать. Как будто не было ничего… — Как это начало истории переписать? Что значит — не было ничего, если все было? Если ты сам, все что было, и спровоцировал?.. — Ты не понимаешь. Если переписать начало истории, всё по-другому будет. Мы ведь не сможем, как бы я ни лю… — А ты и не любил. Никого, даже себя.