Утром следующего дня Ручьев запланировал быть со своими работниками на подъеме чудо-рыбы и проконтролировать игру духового оркестра.
Старый врач Илиади, потомок заблудившихся в бескрайней России греков, знаменитый большим носом, тоже потрудился знатно. Он создал три медицинских стационарных поста по трассе движения рыбы, организовал подвижной пост на базе машины «скорой помощи», а для связистов и хозяйственников собрал походные аптечки. Ну и плакаты санитарного просвещения, конечно, приготовил.
Менее яркий, но самый хлопотный участок был у Заботкина. В его обязанности входило организовать общественное питание на берегу залива и по всей трассе движения, обеспечить рабочих и специалистов табачными изделиями, питьевой водой, квасом и другими безалкогольными напитками, наладить продажу товаров первой необходимости. Все это предлагалось сделать к завтрашнему дню.
Хозяйственный и сметливый Заботкин, в войну начальник ПФС[8] полка, не был богом, но при необходимости мог стать его заместителем по хозяйственной части. Практически за полдня на берегу залива под знакомой уже раскидистой ветлой возникло просторное, из легких фанерных щитов, уютное кафе, где были горячий чай, кофе, какао и бутерброды с хеком. Хозяйничала в кафе бойкая Клавка Маёшкина, известная не только крикливостью, вороватостью и излишней наблюдательностью, но и агрессивной красотой. Сильный мужской пол частенько отступал под ее коварно-зазывным напором и сдавался на милость победительницы. Кроме того, Клавка была находчивой и распорядительной. Вокруг кафе по ее настоянию были расставлены под нарядными тентами столики и стулья — чего людям томиться в помещении, — она же предложила организовать здесь продажу пива (вон какая жара!) и мороженого и потребовала дать кафе веселенькое название.
Наречь новорожденное кафе оказалось делом непростым. Заботкин предложил — «Приятного аппетита», Парфенька — «Серебряная блесна», кормачи Бугорков и Лапкин — «Будем здоровы», Федя-Вася — «Образцовое», Сеня Хромкин — «Пищеварительное обеспечение процесса»…
Самым кратким и обоснованным оказалось предложение Витяя: «Лукерья». Ему все обрадовались, а Степаны Лапкин и Бугорков в радости даже обиделись на себя: такая досадная недогадливость, рядом же лежало!
Витяй взял банку с белилами, вскочил на стол и вывел кистью по голубому фронтону кафе крупное, белоснежное — «ЛУКЕРЬЯ».
— Хорошо, — оценил хозяйственный Заботкин. — Завтра у Барского куста велено поставить мне летний ресторан-столовую. Не наречешь ли?
— Надо подумать, — сказал Витяй.
Думали опять коллективно, серьезно, с большей, чем прежде, ответственностью (ресторан все-таки — не кафе), и победил на этот раз сам Мытарин. Его «Очевидное — невероятное» нашли самым подходящим и одобрили.
В обсуждении участвовал и длинноносый, задумчивый, постоянно глядящий под ноги Веткин, который вместе с Сеней и двумя слесарями устанавливал на косогоре ленточные транспортеры. Присутствовали здесь и референты Мытарина по специальным вопросам Сидоров-Нерсесян и егерь Шишов (Монах-Робинзон), седобородый, нелюдимый старик, с овчаркой у правой ноги и с ружьем за спиной.
Референты уже не раз осматривали добычу, и порознь и вместе, спорили в присутствии Мытарина и без него, но единого мнения не выработали.
Сидоров-Нерсесян справедливо доказывал, что поймана именно рыба, потому что у нее, слушай, есть жабры, а не легкие; есть плавники, а не копыта; жила в воде, а не на лугах, слушай, не в лесу. Что тут непонятного?
Монах, тоже справедливо, говорил, что непонятно тут все. Почему она такая безразмерная? Почему, если это рыба, питается она утятами? Почему у ней голубые глаза? Почему те глаза с веками, как у коровы или другого зверя? Почему розовые плавники состоят из пяти перьев и похожи на женские ладони? Почему эти ладони только у головы, а дальше идет гладкое тело? Почему она не подохла и не уснула во время вытаскивания? Ведь пока ее тащили по берегу, пока обматывали вокруг ствола ветлы, пока Витяй накачал в цистерну воды, пока засунули в ту цистерну, прошло, наверно, с полчаса, если н€ больше. Значит, возможно, и даже наверно у ней есть легкие. Подумай, ты с дипломом, а мы техникумов не проходили, товарищ Сидоров-Нерсесян. Всю жизнь мы находимся с природой, а не в конторах, но мы тоже читаем книжки про животный и растительный мир нашей земли. И в этом мире есть двоякодышащие, как это чудородие. По гладкости и ровной толщине тела его можно назвать пресмыкающимся. Если же откровенно, напрямую, то это форменный гад. Вон у него и желтый обруч-венец за головой, как у болотного ужа.
— Какой уж? Она же плавает, слушай!
— Ужи тоже плавают. А этот змей и утят жрет. Так, Василий? — Монах обернулся к заведующему фермой Тоськину.
— Истинная правда, голубок. Штук шестьсот уже слопала. С самой весны продовольствуется.
— Вот видишь!
— Ты, слушай, эти штучки-дрючки брось, я рыбнадзор, персонал, она в заливе поймана, а не в лесу, старый леший. Рыба это! Соглашайся единогласно, а то я, слушай…
— Грозишь. А если я собакой затравлю? Дамка! Овчарка зарычала и готовно выдвинулась, загораживая собой хозяина.
— Пенек горелого леса!
Мытарин встал между ними.
— Вот это уже лишнее. Вы научные консультанты, референты, на вас возложены такие задачи… Парфений Иванович, ты опытный рыбак, как ты назовешь свою добычу?
— Не знаю, — сказал неглаженый и небритый Парфенька, опуская виновато голову. Семируков не помог ему, требовал отдать рыбу в колхоз. — Пой-малась она на блесну, конечно, а шла спокойно, как корова на веревке, не сопротивлялась.
— Видишь: как корова!
— А почему не сопротивлялась?
— Должно быть, от боли. Ошалела в первую минуту. А потом уж Голубок с Витяем держали ее под зебры.
— А могла она вырваться?
— Как не могла, такая-то чудовища. Она враз бы их в воду покидала.
— Почему же она не сделала этого? Не хотела?
— Хотела или нет, а не сопротивлялась. Наверно, все же не хотела. В газете вон писали, киты на берег выбрасываются. Сами выкидываются, киты-то.
— А почему, как считаешь?
— Так ведь это в Австралии, там капитализьм, там деваться им некуда. У нас, конечно, дело другое, но и у нас, если на откровенность, Волгу заговняли, жрать этому зверю нечего, утята надоели, дышать чижало…
На этом разговор закончился: из совхоза прибыли грузовики с досками, и Мытарин пошел встречать их, чтобы организовать разгрузку и наладить изготовление деревянных желобов для рыбы.
Светлая полночная тишина застыла над уснувшим волжским заливом. Широкий серп молодого месяца уже выстелил от леса до прибрежных кустов косую лимонную тропинку, конец ее упирался в темное тело рыбы, толстой гнутой трубой исчезающее в воде. В нескольких шагах от него, в сторонке, шарили, искали что-то в траве и в кустах отсветы костра, отталкивая от себя плотную стену серого сумрака. У костра безмолвными тенями сидели первые дежурные — старик Чернов, присланный из Хмелевки Мытариным, и Монах со своей Дамкой, вызвавшийся сторожить сам. Кто еще знающий мог найтись, когда Парфенька валился с ног от усталости. Инспектор рыбнадзора больше мастер запрещать да не пускать, здесь же надо было сохранить в живом виде хотя бы до утра этот, как определил Витяй, рыбообразный организм.
Они только что сменили воду в цистерне, и пожарник с Федей-Васей легли под ветлу спать, а Монах присел у костра рядом с Черновым.
— Тихо, Кириллыч?
— Слава богу, тихо, — ответил Чернов, глядя на огонь.
Они были годками, старики на восьмом десятке, родились и всю жизнь прожили в Хмелевке. Монах — безвыездно, бессуетно, а Чернов отлучался на семь лет (гражданская и Отечественная войны) и потом суетился, как все хмелевцы: народил кучу детей, растил их, работал то в колхозе, то в совхозе, и вот незаметно состарился, стал сторожем. А Монах никогда не был и не будет сторожем чего-то малого, он считал себя стражем всей жизни, причем жизни природной, естественной, потому что стоял не на проезжей части людского сонмища, а у обочины и глядел на Чернова и других односельчан как бы со стороны. Он не воевал, не имел семьи и детей (жена умерла первыми родами через год после свадьбы), жил бобылем на острове, и вот тоже состарился и сидит рядом с Черновым. Рядом, но не вместе.
Монах не зря произвел себя в стражи природной жизни, в охранника и защитника лесов, речек, зверья, птицы — по своей должности егеря, по склонности к уединению, по подозрительности к ненасытным людям он был действительно верным заступником природы, потому что самоотверженно охранял и защищал ее много лет. Защищал от людей. В том числе и от таких работящих трудолюбов, как Иван Кириллович Чернов. По своей честности и крестьянской хозяйственности они не вредят природе умышленно, но, как правильно пишут в газетах, у людей постоянно растущие потребности, которые они стремятся удовлетворить; у людей семьи, дети, их тоже надо накормить-напоить, обуть-одеть, повеселить, и все это не творится, как у бога, из ничего, за все это платит кормилица-природа. Дорого платит. Иногда безвозмездно дорого — по человеческому безбожию и неразумию, по безоглядному хозяйничанью, по обидной бестолковости. И эти люди, его односельчане, даже не считают себя виноватыми, хотя и боятся Монаха стар и млад, особенно в лесу. Знают: заметит какой непорядок — пеняй на себя, не помилует.