Когда ему трудно совладать с собой, муж; мой спускается в переулок, четверть часа стоит он под старинным уличным фонарем, словно поэт в поисках вдохновенья. Как-то я стояла у окна, наблюдая за ним сверху. В свете уличного фонаря видела я коротко остриженные волосы на затылке. Клубы дыма окутывали его, будто образ вызван из небытия, а сам он — неживой. Я запомнила слова, Давно сказанные Михаэлем: «Коты не ошибаются в людях». Слово «лодыжка» кажется ему красивым. В его глазах я — дщерь иерусалимская, красивая и нежная. А он — парень средний, так он сам думает. До встречи со мной не было у него постоянной подруги. Никогда. А когда идет дождь, каменный лев наверху здания «Дженера-заливается беззвучным смехом. Если человек сыт и ему нечем занять себя, чувства набухают и превращав в злокачественную опухоль. Иерусалим — это город, несущий печаль, но в каждый час, в каждое время года печальны в Иерусалиме по-своему. С тех пор много воды утекло. Все это уже позабыто Михаэлем. Только я отказываюсь отдать в когти холодного времени хотя бы единую песчинку. Я спрашиваю себя: каким колдовством воздействует время на самые банальные слова? Существует в мире некое таинство; оно задает и внутреннюю мелодию моей жизни. Неправ был наставник из молодежного движения, который сказал девушке, встреченной нами у источника Аква Белла, что любовь у современных людей станет делом очень простым — все равно, что выпить стакан воды. Прав был Михаэль, когда говорил мне ночью на улице Геула: человек, который женится на мне, должен быть очень сильным …
В тот момент я чувствовала, что, хотя он стоит и куря там, под фонарем, будто выставленный за дверь нашкодивший мальчишка, у него нет никакого права винить меня в своем страдании, потому что вскоре я буду мертва и я не обязана с ним считаться. Михаэль погасил свою трубку и направился к дому. Я поспешила лечь в постель, отвернулась лицом к стене. Мама попросила, чтобы он вскрыл коробку консервов. Михаэль ответил, что сделает это с превеликим удовольствием. Издалека донеслась сирена «скорой помощи».
Как-то ночью, когда в молчании мы уже погасили свет, Михаэль шепнул мне, что ему кажется иногда, будто я перестала любить его. Спокойно сказал это. Так называют вещи своими именами.
Я сказала:
— Грустно мне. И это все …
Михаэль проявил понимание. Я — в особом положении. Здоровье мое пошатнулось. Условия трудные. Может, в этой беседе Михаэль употребил слова: «психофизический», «психосоматический». Всю зиму ветер гнет кроны сосен в Иерусалиме, а когда утихомирится буря — нет на деревьях и знака ее. Ты чужой, Михаэль. Ты лежишь рядом со мной по ночам, и ты чужой.
В марте тысяча девятьсот пятьдесят первого года родился наш сын Яир. Иосиф — имя моего любимого отца-получил сын Иммануэля брата. А мой сын назван двойным именем — Яир-Залман Гонен, в память Залмана Ганца, деда моего мужа.
Иехезкиэль Гонен прибыл в Иерусалим на следующее утро после родов. Михаэль привел его в палату рожениц в больнице «Шаарей Цедек». Здание больницы — хмурое, мрачное, построенное еще в прошлом веке. Напротив моей кровати штукатурка на стене облупилась, сеть трещин побежала по ней. Я глядела на стену, и виделись мне странные фигуры и формы: дикие горные цепи или черные женщины, застывшие в истерической судороге.
Иехезкиэль Гонен тоже был мрачен и подавлен. Долгое время просидел он у моей постели, держа Михаэля за руку, утомительно рассказывая историю своих дорожных страстей: как утром он добрался из Холона в Иерусалим и с автобусной станции по ошибке отправился в Меа Шеарим, а не к нам, в Мекор Барух. В квартале Меа Шеарим есть уголки — между винтовыми лестницами и веревками, увешанными бельем, — которые напоминали ему бедняцкие окраины города Радома в Польше. Нет, мы не можем даже вообразить, говорил Иехезкиэль, сколь велики его боль и печаль, как беспредельно его горе. Итак, добрался он до Меа Шеарим, и спросил дорогу, и ответили ему: так, мол, и так, и вновь он спросил, и снова его направили по ложному пути. Он не може поверить, что дети религиозных евреев способны на такие выходки, а может, иерусалимские переулки заколдованы. Наконец, усталый и измученный, сумел он найти дом, да и то — лишь по счастливому совпадению. Все хорошо, что хорошо кончается, как принято говорить. Не в этом главное. Главное же, что он хочет поцеловать меня в лоб — вот так! — пожелать мне всего самого хорошего от своего имени и от имени четырех его сестер; передать нам запечатанный конверт, а в нем — сто сорок семь лир, остатки его сбережений; цветы он забыл мне принести; и он просит самым убедительным образом, чтобь я назвала его внука Залманом.
Сказал и стал обмахиваться потертой шляпой, направляя поток охлажденного воздуха на свое усталое лицо, и вздохнул, будто камень скатился с души. Почему Залман? Это он хочет мне объяснить, но не в долгих словах а самым кратким образом: у него есть сентиментальная привязанность. Не утомляет ли он своими разговорами?! Итак, сентиментальная привязанность: Залман Ганц — его отец. Дед нашего дорогого Михаэля. Залман Ганц был в своем роде евреем замечательным. Наш долг — увековечить его имя, как это принято у евреев. Был он учителем. Учителем Божьей милостью. Преподавал естественные науки в еврейской учительской семинарии в Гродно. От него унаследовал Михаэль свои превосходные способности к наукам. Значит так, вернемся к главному. Он, Иехезкиэль, очень просит. До сего дня ничего у нас не просил. Кстати, когда здесь позволяют взглянуть на младенца? Да, ничего у нас не просил. Всегда давал. Только давал — все, что было в его силах. Но сейчас он обращается к своим дорогим детям с великой, особой просьбой. Пожалуйста, назовите моего внука Залманом.
Иехезкиэль встал и вышел в коридор, чтобы смогли мы, Михаэль и я, посоветоваться. Нежная душа была у этого старика. Я не знала, кричать мне или плакать.
Михаэль очень осторожно предлагает записать в документах двойное имя — Яир-Залман. Он только предлагает, но не настаивает. Окончательное решение за мной. И пока парень не подрастет, Михаэль полагает, что нам не следует говорить о втором имени ни единому человеку, чтобы не осложнять жизнь нашему ребенку.
Ты умен, мой Михаэль. Ты просто мудр.
Муж мой погладил меня по щеке. Спросил, что еще ему следует купить и приготовить. Затем расстался со мной и вышел в коридор к отцу, чтобы рассказать ему о найденном компромиссе. Я полагаю, что он хвалил меня: я с легкостью согласилась на то, что другая женщина … и все такое прочее.
На церемонии обрезания я не присутствовала. Врачи обнаружили у меня некоторые осложнения и не позволили встать с постели. В полдень прибыла в больницу тетя Женя, доктор Женя Ганц-Криспин. Как буря, прошлась она по родильному отделению. Ворвалась в ординаторскую. Говорила по-немецки и по-польски тоном агрессивным. Угрожала, что специальной каретой «скорой помощи» переведет меня в одну из тель-авивских больниц, где она занимает пост заместителя заведующего детским отделением. У нее есть серьезные претензии к моему лечащему врачу. В присутствии сестер и врачей она заявляет о его халатности. Стыд и позор! Будто в какой-то азиатской больнице. Упаси Боже.
Я не знаю, чего добивалась тетя Женя от лечащего врача, чем она так возмущалась. К моей постели она подошла лишь на краткий миг. Она коснулась моей щеки своими губами и пушком своих усиков, велела мне не беспокоиться. Она сама обо всем позаботится. Она, не колеблясь, устроит скандал, дойдет до самых высоких инстанций, если это понадобится. На ее взгляд, наш Михаэль — законченный лодырь. Совсем, как Иехезкиэле. «Дер зелбер хухем». Говоря все эти суровые слова, тетя Женя положила ладонь на мое белое одеяло. Я видела мужскую короткопалую руку. Тетя Женя с силой сжала свои пальцы, будто она сдерживала себя, чтобы не расправились они в тот миг, когда рука ее касается моей постели.
В молодости тетя Женя немало страдала. Кое-что о ней рассказывал мне Михаэль. Сначала она была замужем за врачом, гинекологом, по имени Липа Фройд. Он бросил тетю Женю в тридцать четвертом году и бежал в Каир — за спортсменкой из Чехословакии. Он повесился в номере гостиницы «Шепард», одной из самых красивых гостиниц на Востоке. Во время Второй мировой войны тетя Женя вышла за актера Альберта Криспина. Этот муж: заболел нервным расстройством, а когда выздоровел — впал в полнейшую апатию. Вот уже десять лет он находится в пансионате в Нагарии, где ничего не делает, только спит, ест да глазеет вокруг. Тетя Женя содержит его.
Я задаюсь вопросом: почему страдания других людей кажутся нам лишь опереточным сюжетом? Только потому, что они — другие люди? Покойный отец говорил, что даже самые сильные люди не вольны желать все, чего им хочется.
Уходя, тетя Женя сказала:
— Ты еще увидишь, Хана, этот врач проклянет день, когда повстречался со мной. Законченный мерзавец. Куда ни глянешь на этом свете — всюду идиотизм и мерзость. Будь здорова, Хана.