Вдруг щуркнувшая за печкою мышь отвлекла Зоины мысли. Взгляд ее померк, черты лица размягчились. Но ненадолго, — ибо тут же она рванулась из-за стола к нанесенной в угол завали, схватила принесенный Кауровым и его сподвижниками камень и покатила его к выходу из музея. Подкатила к порогу, разогнулась, чтобы отдышаться, — и в этот момент интерес к камню и иным подлежащим разборке экспонатам был начисто утрачен.
Тем более, что явился посетитель.
Вообще посетителей в Зоин музей ходило совсем немного. Маловицынцы в нем давно уже побывали, и Зоиными экскурсантами были в основном тихие одинокие командированные, участники кустовых совещаний, просто приезжие по разным делам люди, или выпившие мужчины, не знающие, куда девать время. Уже навострившая свой глаз, она каждого почти безошибочно определяла, и вела себя с ним соответственно. Иных долго водила, все показывала, объясняла; некоторых же просто впускала и оставляла, понимая: человеку надо побыть одному, самому поглядеть, подумать. И они ходили в сыроватой полутьме музея, тихо шаркая подошвами и вздыхая. Потом визжала дверь, открывался светлый прямоугольник, — возникший в нем силуэт растворялся, уходил в воздух. Зоя снова оставалась одна.
Сегодня явился незнакомый, толстый краснолицый старик, лысый, одетый чисто, но довольно небрежно. Видно, пенсонер из окрестных дачников, в прошлом руководящий работник малого масштаба. Лицо его источало довольство, в руке — полиэтиленовая сумка.
— А где у вас, девулька, продают здесь известку?
— По крайней мере, не в этом месте, — поджала губки Зоя Урябьева. — Разве вы, гражданин, не умеете читать? Ведь написано русским языком: «Районный краеведческий музей». Учреждение культуры.
— Так-то оно так, да вишь… известку мне надо. Ну да так и быть, отхвати-ко билетик!
— Пятьсот рублей. Но если вы ветеран, то предъявите удостоверение и пройдете бесплатно.
— Конечно, я ветеран! — пылко воскликнул посетитель. — Только вишь, девулька: удостоверение-то я дома оставил. За известкой приехал. Известку ищу. Дом белить надо. А я ветеран, ветеран. Или ты мне не веришь? — он с подозрением глянул на хранительницу.
— Верю, конечно верю! — поспешила она успокоить его. — Проходите, проходите. Вы ведь нездешний, верно? Здешних я всех знаю.
— Как тебе сказать? Раньше, действительно… — невнятно проговорил посетитель, устремляясь внутрь музея. — А теперь вот — дачник. Недалеко живу, в Потеряевке. Известку ищу. Ты не знаешь, где купить?
«Тупой какой-то, — подумала Зоя, раздражаясь. — Кому ведь что. И никакого преклонения, никакого пиетета перед прошлым, перед историей народа».
— Первое упоминание о Маловицынском районе, название самого населенного пункта мы впервые встречаем в ревизской сказке времен царя Иоанна Четвертого, или Грозного. «Сельцо Вицыно Большое, душ мужеска полу — 118, женска — 94; сельцо Вицыно Малое, душ мужеска полу — 97, женска — 83…». Далее упоминания о Большом Вицыне как о населенном пункте мы почти нигде не встретим. Местные историки предполагают, что после Смутного времени 1612–1613 годов туда было сослано значительное число пленных поляков, ходивших походом на Москву. Поляки эти ассимилировали население, обратили его в католичество, — и где-то в середине ХVII века жители Большого Вицына полностью, до единого человека, сбежали в Польшу… Подлинная же история Малого Вицына начинается для нас с дошедшей из глубины времен челобитной хлебника Квашонкина на тяглеца Вшивого бока, осквернившего общий колодезь и воровавшего его женку…
Однако посетитель плохо слушал хранительницу: он все глядел на экспонаты и шевелил губами, вроде как определял им цену. На разное ржавье, вроде серпов, молотков и старинной маленькой пушечки он вообще не обращал никакого внимания. Как и на кошели, пестери, лапти, на муляж местного крепостного, одетого в крестьянский костюм середины девятнадцатого века. Зоя заметила его равнодушие и нахмурилась.
— Разве вам здесь неинтересно? — спросила она.
— Да что же интересного! Я думал, что у вас здесь все дорогое, есть на что глазу полюбоваться. Я вот бывал в Эрмитаже, так там что ни шаг — то миллион. Долларов, заметьте. Или картина, или ваза. У иной и вида-то никакого нет, подумаешь было: черта ли ей здесь стоять? Спросишь у экскурсовода — ан миллион! Вот какие дела-то. А здесь? Серпы, лапти, хомуты, кафтаны… Я сам этого хозяйства на веку повидал. А что не видал — так и не беда.
— Но ведь это же все реликвии! — с жаром возразила Зоя. — И вопрос совсем не в стоимости, как вы не понимаете! История — это не только и не столько изящное и красивое. Вот, например, взгляните: подлинная булава известного предводителя здешнего крестьянского восстания Степана Паутова, известного среди народных масс под кличкой Нахрок.
— Какая же это булава? — удивился краснолицый старик. — Обыкновенный цеп, такими раньше жнитву на току молотили.
— Разве?.. — Зоя хоть и слыхала что-то такое о цепах, но понятия не имела, как они выглядят. Тут же спохватилась: — Ну так и что же? Ведь мог он в определенных условиях использоваться в качестве булавы, верно?
— Это — да! Если таким по башке… больших делов можно натворить! Дак Нахрок-от здесь у вас в героях ходит? Во-она што! В деревнях-то о нем до сих пор сла-авная молва идет! Дескать, собрал он со своей волости гольтепу да варнаков, — и давай по дорогам грабить, по деревням шнырять. Предводитель народных масс… Под конец-то уж до того допился да обнаглел, что знаешь как велел себя встречать? Садился на пенек, снимал штаны, вытаскивал… ну, это самое… и — пусть, мол, подходят по одному и целуют! Что стар, что млад, что девка, что дите… Иначе — башка с плеч. Хе-х-хе-е… Таких-то раньше разбойниками, а теперь — бандитами зовут. А тут — крестьянский вождь! Тогда собрали со всего уезда народ покрепче, подкараулили их, да и убили всех начисто. Вот как дело-то было.
— Официальная история придерживается иной версии: что помещики, чиновники, купцы и деревенские богатеи, обеспокоенные ростом народного движения, подкупили несколько человек из отряда Паутова, — и те, захватив его ночью, выдали в руки солдат. Видите картину? — хранительница показала на стену. — Здесь как раз отражен момент его пленения.
Написанное маслом полотно изображало рвущегося из рук предателей голубоглазого, льнокудрого молодца в красной рубахе; к нему бежали солдаты с машущим шпагою офицером; там и сям виднелись представители крестьянских масс, выражающие горе по поводу потери вождя-освободителя.
— Н-да-а… Вот так зимогор. Чистый Иван-царевич! Что тут скажешь! Искусство, больше ничего.
— Вот видите! А вы говорите… Нет, у нас хороший музей. И предметы искусства есть, как же без них.
Кроме упомянутого, в музее висело еще три произведения живописи: «Портрет пионерки Кати Балдиной, предотвратившей в 1937 году 916 крушений поездов», «Портрет колхозного бригадира И. Кычкина», и слегка покоробленная старая картина, где нарисована была девочка в старинном белом платьице, опирающаяся о перила террасы. Под нею значилось на табличке: «Портрет неизвестной. Художник неизвестен».
— А эта-то на кой черт висит? — спросил, показывая на нее, посетитель. — Ни истории в ней, ни краеведения. Кто, кем нарисован…
— Думаем, думаем над этим, — вздохнула Зоя. — Другие посетители тоже не всегда понимают… Сниму, пожалуй.
— Кхе-э… Тоже мне — искусство! Эрмитаж!
И он удалился, недовольно трубя и размахивая кошелкой — верно, пошел искать известку. Обескураженная, раздраженная Зоя вышла за ним на крыльцо, подняла голову и глянула в сторону солнца, лодочкой ладони прикрыв глаза. Прямо на рыжий диск, тригонометрической дугою прогибаясь в полете, летел большущий орел. Заслонил солнце и плавно поплыл дальше.
— Какая красивая птица!
После потери заветного письма Валичку Постникова чуть не хватил удар. Впрочем, верно, какой-нибудь ударчик с ним и случился: неделю он пролежал дома, с трудом поднимаясь с постели, и пил сердечные капли. От страшного горя у него расстроилась лицевая мускулатура: губы разъезжались, челюсть попрыгивала. И сколько он ни убеждал себя, что ничего страшного в этой потере нет — ведь помнил все письмо наизусть, до последней запятой, а вот — на тебе, как расстроился! Ни номера такси, ни внешности таксиста он, разумеется, тогда не запомнил, будучи пьян, — да и не тем была занята голова. Но именно без бумажки он чувствовал себя сиротливо, словно пропала драгоценная для него вещь. Да ведь что там было, на бумажке-то? Личное письмо немолодой женщины, какая-то, возможно, бредятина насчет картины, крепостного художника, несчастной любви, жестокого отца, клада — сюжет довольно, кстати сказать, занудный и заурядный. Кто там куда что закапывал? Причем тут портрет? И кому какое есть дело до того, был или не был на свете крепостной художник Иван Кривощеков? Ну ладно, пускай есть некий клад. Ладно, пускай он, Валичка, его найдет. И опять тот же вопрос: а что толку? Ни машины не купить, ни дачи ему не надо, и за соблазнительный рубеж — хватит, наездился! Взять да передать все это хозяйство беженцам, в какой-нибудь благотворительный фонд, на детские нужды? Довольно того, что и так-то кое-кто из знакомых считает его дурачком. А уж прослыть совсем идиотом — тоже не больно хочется. Вот какие он приводил себе доводы, и ведь какие все они были веские! Не возразишь против ни одного. Но лишь, утомленный думами, он укладывался спать — тень в старинном модном сюртуке проникала в тихий ночной сад, навстречу другой тени, легкой и тонкой, ржала лошадь возле конюшни, где секли художника, а в низине бухали сапоги, свистела казачья шашка, и некто лохатый грозил с коня любопытному мужику: «Куда прешь?! Пошел прочь, шишига!..». Валичка клал на сердце ладонь, унимая боль.