Вечером сказала маме, что согласна поступать в медицинское училище в
Душанбе. Мама давно меня уговаривала.
1
С шестьдесят девятого по девяносто второй – двадцать три года я прожила в Душанбе. Город по приказу Сталина вырос из большого кишлака в горах и все то время, что я там жила, строился. Грузовики, высотные краны и люди возводили дома в центре и по окраинам; в некоторых домах, отстроенных в семидесятые, даже устанавливали лифты. Асфальт и бетон глушили цветущие деревья и яркие цветочные клумбы на проспекте Ленина, солнце раскаляло стеновой кирпич, и ползающие по улицам поливальные машины не могли остудить городской зной – все здесь было по-иному, чем в маленьком Пенджикенте. Зимой, в непогоду, ветер летел по проспекту, врывался во дворы, рвал белье, развешенное на балконах на просушку, бил в лицо, неистовый и пронизывающий, колотил в стекла. Маленький Павлик, мой второй, так боялся его завываний, что я придумала старика Ветродуя, одного упоминания которого было достаточно, чтобы мальчик немедленно отправлялся в кровать. Валерка, старший, никогда ничего не боялся, но старика Ветродуя уважал, и он забирался на верх сколоченной отцом двухъярусной кровати и засыпал в обнимку с каким-нибудь корабликом или самолетиком – он мастерил их уже в младшей группе детского сада.
Я читала им сказки, которые брала в библиотеке нашей больницы.
Павлик всегда слушал, а Валерка лишь делал вид – мальчишки с рождения были разные.
В Москве нет таких ветров, как нет и такой изнуряющей жары, зато воздух здесь безнадежно испорчен выхлопными газами. Когда моя бабушка Лисичанская начинает задыхаться, я даю ей дышать кислородом из подушки. Он ее прочищает, на щеках появляется румянец, мышцы лица расслабляются, кулачки разжимаются, и я долго массирую ей пальцы и ладони – бабушке эта процедура очень нравится. Этот массаж я придумала, когда сидела с маленькой Сашенькой, поздней дочкой дяди
Степы, младшего маминого брата, и тети Кати, его жены. Сашенька была анемичной с рождения, я разгоняла ей кровь, грела холодные руки, и синева на губах исчезала, а пульс ускорялся. Девочка настолько привыкла к этой игре-ласке, что не засыпала, пока я не “погрею ей руки”.
В училище я поступила легко – была какая-то квота от Пенджикента, и мы, две девочки – я и Нинка Суркова, моя соседка, с которой мы в детстве лазали по садам, – сдали документы и прошли отбор.
Нам выделили отсек в общежитии на другом конце города. Второй советский район считался бандитским – дядя Степа, мамин брат, служивший в штабе погранвойск, по-военному строго сказал:
– Жить будешь у нас. Дом ведомственный, приличный, до училища недалеко, заодно поможешь с Сашенькой.
Я подчинилась, тем более что мама одобрила решение брата. Так я стала нянькой своей двоюродной сестры. Забирала ее из садика, кормила ужином, купала, укладывала спать. Дядя Степа часто уезжал в командировки, а тетя Катя работала секретаршей в ЦК республики, ее нередко задерживали до полночи и привозили домой на блестящей черной
“Волге” с летящим над капотом оленем.
В доме всегда было много вкусной еды – тетя Катя получала спецзаказы. Здесь я впервые попробовала конфеты “Трюфель” и
“Грильяж”, твердую колбасу сырого копчения и много других вкусностей, о которых даже не подозревала. Из поездок по заставам дядя Степа привозил мясо диких архаров, он любил охотиться – специальный карабин с оптическим прицелом всегда висел на бухарском ковре над их кроватью. Карабин подарил дяде Степе какой-то генерал.
Учеба шла у меня хорошо – физика, химия, спецпредметы давались легко. Я всегда позволяла списывать Нинке Сурковой. Та, попав в большой город, загуляла, познакомилась с компанией взрослых парней, в училище почти ни с кем не общалась – времени на учебу у нее оставалось мало. Поначалу мы все время ходили вместе, и однокурсники решили, что я такая же, как Нинка. Мне было страшно общаться с мальчиками, я боялась, что они узнают мою тайну, а потому строила из себя взрослую. Впрочем, если честно, мне с ними было скучно; как и в школе, за мной попытались было ухаживать, но скоро отстали. Я была со всеми вежлива и холодна – убедила себя, что не смогу теперь никого полюбить. Признаться, что после занятий спешу домой, потому что сижу в няньках, было стыдно, я специально напускала таинственности, и по училищу прошел слух, что я живу с мужчиной и поэтому не хожу на вечера в клуб и не ночую в общежитии. Некоторые девчонки мне завидовали, но на их расспросы я лишь пожимала плечами.
Я опять осталась одна, сплела себе из тайны кокон, спряталась в него и боялась только одного: что тайна раскроется, и меня засмеют.
Глупо, конечно, – как всегда, сама себя загнала в угол. С Нинкой мы виделись только на занятиях. Вот она-то уж точно жила своей, тайной жизнью и даже меня в нее особо не посвящала. Когда я спросила у нее, где она пропадает вечерами, Нинка отреагировала резко:
– Хочешь, пойдем в кафе “Чайка”? Но ты же не можешь, тебе с
Сашенькой сидеть, на дядю с тетей батрачить.
Она не издевалась, скорее жалела. Нинка никогда не рассказывала, что там происходит, если я уж особенно приставала, говорила: “Там здорово!” При этом глаза ее загорались особым светом, лицо становилось хитрым-хитрым – она гордилась принадлежностью к взрослой компании. Несколько раз в училище за Нинкой заезжал на трофейном немецком мотоцикле с коляской Мамикон, или Мамик, говорили, что он урка и, кроме кастета, носит в кармане маленький бельгийский
“браунинг”.
Это рассказала мне Вероника Светлова с нашего курса. Однажды мы вышли из училища втроем. Мамик уже поджидал Нинку – сидел на мотоцикле, курил беломорину и разглядывал отполированный до блеска носок рыжего остроносого ботинка. Увидев нас краем глаза, рванул каблуком заводной рычаг, мотор взревел, из трубы повалил синий дым.
– Покатаемся, красивая, – указал он мне на место в коляске.
– В другой раз.
Нинка подошла и села позади Мамика на высокое седло над колесом.
– Тогда ты, давай прыгай в авоську. – Он нагло посмотрел на Веронику.
– Спасибо, мне надо домой.
Мамик тут же потерял к нам интерес, включил передачу и покатил куда-то к центру, к кафе “Встреча” или к “Чайке”, где они собирались.
Тогда-то Вероника и шепнула мне заговорщически:
– Говорят, у него всегда с собой кастет и маленький бельгийский
“браунинг” в кармане, это правда?
– Не знаю.
– Да ладно!
– Правда, не знаю, я с ним даже не знакома.
Вероника посмотрела на меня пристально, но вряд ли поверила. Ей хотелось о чем-то еще спросить меня, но она не решилась. Вскоре мы попрощались, Вероника села на автобус, а я пошла пешком: дядин дом был в двух кварталах.
Весь первый год я “жила со своим мужчиной” в большом доме, специально построенном для партноменклатуры, около ЦУМа, в самом центре, грела перед сном Сашенькины руки, ела вкусные конфеты, училась и не знала забот. Иногда приходили мамины письма, я писала в ответ, передавала приветы тете Гульсухор и дяде Даврону, но скорее из вежливости – Пенджикент был далеко. Я знала, что назад не вернусь никогда.
2
Жизнь движется волнами, я давно это поняла и приняла ее течение.
Если бы придумали прибор, определяющий, когда наступает момент нестись на гребне вниз, наверное, и жить стало бы неинтересно.
Неправда и то, что жизнь стариков – сплошной штиль. Моя бабушка
Лисичанская тому пример, ее ритмы непредсказуемы, как удары сердца при мерцательной аритмии. Сегодня на рассвете она разговаривала, выдала двойное “ утро-утро”, даже смеялась, когда я гладила ей пальцы и массировала голову, глаза ее были живыми. Я обмыла ее, переодела, сменила простынки, и бабушка лежала на взбитой подушке, причесанная и сияющая, как медный пятак. Она поела, почмокала губами, а затем, когда я вернулась из аптеки, слушала главу из
“Смока Белью” про поход на ручей Индианки с явным наслаждением.
Вечером бабушка умерла. Я гладила белье в соседней комнате, вовремя услышала хрип, выключила утюг, прибежала к ней – и успела.
Мраморная, влажная кожа, холодный пот, стопы, как ледышки. Белое пятно после надавливания на ногтевое ложе долго не проходит.
Давление – 60 на 30. Пульс никак не выравнивался, а потом и вовсе пропал. Я качала сердце вручную, мне было страшно, что я ее упущу.
Не упустила. Завела. Поставила быструю капельницу – реополиглюкин, затем дофамин с глюкозой. Дала бабушке кислород. А после полночи пролежала с ней рядом, отогревала всем телом, как могла, и вместе мы вынырнули из глубин, о которых всегда страшно вспоминать, и началось восхождение – медленный, тихий подъем наверх, на гребень новой волны.
По привычке я твердила свою нехитрую молитву, и Бог внял, не дал ей уйти. Я была Робинзоном на этом острове боли и отчаянья, а она – моим Пятницей, бессловесным дикарем, чье немое присутствие спасало меня от одиночества. Потом, когда она заснула, я в отупении, лишенная всяких эмоций, долго сидела в кресле, листала книгу Джека