– Вы хотите сказать, что республиканцы в городе? – спросил репортер.
– Они в тридцати шагах отсюда.
Улица Святого Петра. Она идет через весь город от реки до кладбища параллельно Кампо-Гранде, и ее одну из немногих в Канудосе с грехом пополам еще можно счесть улицей. Сейчас она перегорожена баррикадой. Там солдаты. До них тридцать шагов. Его заколотило. Молитва то звучала громко, то еле слышно, то замирала вовсе, то опять разносилась над городом, и он понял, что в паузах раздается, наверно, хриплый голос Наставника или тонкий, как флейта, певучий голос Блаженненького, и слова «Богородице» хором подхватывают женщины, раненые, старики, умирающие и жагунсо, которые продолжают стрелять. Что думают об этой молитве солдаты?
– Прискорбно также и то, что священник должен брать в руки оружие, – снова заговорил падре Жоакин, похлопывая по своему карабину, лежавшему по обычаю жагунсо у него на коленях. – Я не умел стрелять. Ни я, ни падре Мартинес – он даже в оленя не смог бы выстрелить.
Неужели этот старик перед ним – тот самый человек, который, рыдая и всхлипывая, умолял полковника Морейру Сезара о пощаде?
– Падре Мартинес? – переспросил он.
Он понимал то, чего не договаривал пастырь из Кум-бе: в Канудосе есть еще священники-он тут не один.
Репортер представил, как они смазывают и чистят ружья, как целятся и стреляют. Может быть, церковь-за мятежников? Но разве архиепископ не предал Наставника отлучению? Разве во всех приходах не прокляли с амвона фанатика, еретика и безумца из Канудоса? Как же могут священники сражаться на его стороне?
– Слышите? Слышите, что они выкрикивают: «Фанатики! Себастьянисты! Людоеды! Англичане! Убийцы!»? А кто пришел сюда убивать женщин и детей, рубить головы? Кто заставил тринадцати-четырнадцатилетних детей стать воинами? А вот вы здесь – и вы живы!
Ужас охватил репортера. Падре Жоакин выдаст его на растерзание жагунсо, предаст их гневу и ненависти!
– А ведь вы появились в Канудосе вместе с войсками Живореза. И все-таки вам оказали гостеприимство, вас накормили и приютили. Попадись в руки солдат кто-нибудь из людей Педрана, Меченого или Жоана Апостола, что бы они с ним сделали?!
Сдавленным, как от удушья, голосом репортер забормотал:
– Да, да, падре, вы правы. Я очень благодарен вам за неоценимую помощь, клянусь вам, я понимаю, что это такое.
– Они гибнут десятками, сотнями, – показал священник на улицу. – Во имя чего? Ради чего? Ради того, чтобы верить в бога, чтобы попытаться жить так, как заповедано богом. Это новое избиение младенцев.
Репортер думал, что в отчаянии священник сейчас разрыдается, впадет в неистовство, начнет кататься по земле, но огромным усилием воли тот взял себя в руки, лицо его вновь приняло спокойное выражение. Он долго сидел понурившись, прислушиваясь к выстрелам, колоколам, пению. Слышал он, должно быть, и звуки горнов. Репортер, еще не совсем оправившийся от испуга, робко спросил его, не видал ли он Журему и Карлика. Падре Жоакин покачал головой. В эту минуту раздался чей-то низкий бархатистый баритон:
– Они были на улице Святого Петра, помогали строить баррикаду.
Треснутое стеклышко очков смутно обозначило силуэт Леона из Натубы – он сидел или стоял на коленях в дверях, ведущих в Святилище, в своей бурой хламиде, скрывавшей очертания тела, и глядел на него большими блестящими глазами. Давно ли он здесь или только что появился? Это странное существо, полуживотное, получеловек, приводило репортера в такой ужас, что он и сейчас не решился ни поблагодарить его, ни хотя бы что-нибудь ответить. Он едва различал его лицо – солнце было уже низко: слабый луч, проникнув сквозь дверные щели, скользнул по спутанным кудрям и погас.
– Я записывал за Наставником каждое слово, – снова прозвучал его красивый сочный голос. Леон обращался к нему – может быть, хотел занять гостя? – Его мысли, его советы, его молитвы, его пророчества, его сны. Это нужно для потомства: будет еще одно Евангелие.
– Да… – смущенно пробормотал репортер.
– Но сейчас в Бело-Монте нет ни бумаги, ни чернил, а последнее перо сломалось. И то, что он говорит сейчас, достоянием вечности уже не будет, – продолжал Леон с тем кротким смирением, которое неизменно поражало репортера: ему всегда казалось, что люди в Канудосе воспринимают любое несчастье словно дождь, или сумерки, или паводок – кто ж станет негодовать на природу?
– Леон у нас умница, – сказал падре Жоакин. – Бог дал ему светлую голову, вознаградив его за скрюченный хребет, за короткие ноги, за узкие плечи. Правду я говорю, Леон?
– Правду, – кивнул тот, и репортер, на которого были неотрывно устремлены его большие глаза, понял, что так оно и есть. – Я много раз читал требник и Марианский молитвенник. А раньше еще читал все газеты и бумаги, что мне дарили. Много раз читал. А вы, сеньор, тоже, наверно, прочли немало книг, да?
От этого вопроса репортер впал в такое смятение, что готов был опрометью броситься вон из Святилища-хоть под пули.
– Кое-что читал, – смущенно прошептал он, прибавив про себя: «Никакого проку от моего чтения не было». Таким было одно из открытий, которые он сделал за проведенные в Канудосе месяцы: образованность, знания-вздор и самообман, напрасно загубленное время. Никакие книги не помогут ему спастись, выбраться из этой ловушки.
– Я знаю, что такое электричество, – горделиво сказал Леон, – могу и вам объяснить, если хотите. А вы меня научите тому, что вам известно. Я знаю закон Архимеда, и как из покойника сделать мумию, и как далеко отстоят друг от друга звезды.
Но в эту минуту за стеной так яростно и слитно затрещали выстрелы, что он замолчал, а репортер чуть ли не с благодарностью подумал о сражении: ему делалось дурно от соседства Леона, от звуков его голоса, от одного того, что этот уродец живет на свете.
Чем раздражал его Леон, которому всего лишь хотелось поговорить, похвалиться своим умом и ученостью, завоевать его расположение? Чем? «Я похож на него, вот чем, – подумал он, – мы с ним заключены в одну тюрьму, только он еще бесправней и несчастней».
Падре Жоакин, подскочив к входной двери, распахнул ее: поток вечернего света хлынул в Святилище, и репортер смог разглядеть Леона получше. В этом смуглом точеном лице с серо-стальными глазами и редкой клочковатой бородкой не было бы ничего необычного, если бы оно не выглядывало между костлявых колен, если бы не горб, словно мешок, притороченный к спине, если бы не руки-длинные и гибко-бескостные, точно паучьи лапы. Каким образом мог так изуродоваться человеческий костяк? Какая сила так противоестественно выкрутила и изогнула позвоночный столб, ребра, кости? Падре Жоакин перекрикивался с жагунсо: солдаты снова пошли в атаку, нужны люди, – потом вернулся в комнату, и репортер угадал, что он нагибается за своим карабином.
– Они штурмуют баррикаду со стороны Святого Криспина и Святого Киприана, – услышал он задыхающийся голос. – Ступай в Храм, там будешь все-таки в безопасности. Прощай, прощай. Спаси нас, Пречистая!
С этими словами он выбежал наружу, а женщина в белом одеянии обняла испуганно заблеявшего ягненка. Алешандринья Корреа-это была она – спросила Леона, пойдет ли он с нею, и низкий мелодичный голос ответил: «Нет, останусь в Святилище». А ему-то что делать? Сидеть здесь? Кинуться следом за женщиной? Но пока репортер раздумывал, та уже ушла, прихлопнув за собой дверь. В комнате опять стало полутемно. Было нестерпимо душно. Стрельба приближалась. Репортер представил себе, как солдаты, шагая прямо по трупам, преодолевая завалы из камней и песка, неудержимо надвигаются на него.
– Я не хочу умирать, – отчетливо произнес он, чувствуя, что не в силах даже заплакать.
– Если вам угодно, сеньор, мы можем договориться заранее, – ответил спокойный голос Леона. – С матушкой Марией мы договорились, но, боюсь, она не поспеет вернуться вовремя. Хотите?
Репортер трясся всем телом так, что не мог раскрыть рот. Грохот выстрелов не заглушал колоколов и слаженного согласного хора: они продолжали звучать, сливаясь в приглушенную, но внятную мелодию.
– Чтоб не умереть от железа, – пояснил Леон. – Это смерть недостойная: железо вонзается в горло, человек истекает кровью, как дикий зверь. И душа калечится.
Хотите, избегнем этого? – Он помедлил мгновение и, не получив ответа, продолжал: – Когда они уже будут у самого Святилища и начнут ломиться в двери, мы поможем друг другу умереть. Зажмем друг другу нос и рот, пока не задохнемся оба. А можем удушиться руками или шнурком от сандалии. Хотите?
Выстрелы оборвали его речь. В мозгу у репортера бушевал смерч противоречивых, полных ужаса и мрака мыслей, которые лишь усиливали смертельную тоску. Они с Леоном сидели теперь молча, слушая грохот, топот, хаос. Скользнул робкий луч, но он был так слаб, что не высветил лица Леона, только очертил бесформенный ком его фигуры. Нет, он не хочет. Он не в силах согласиться на этот договор – едва лишь солдаты окажутся у дверей, он закричит: «Я пленный! Меня захватили мятежники! На помощь!» Он крикнет: «Да здравствует Республика! Слава маршалу Флориано!», он бросится на это четвероногое, скрутит его и представит солдатам в доказательство того, что он не из этих бандитов…