– И все-таки я прогуляюсь. – В ответ хозяйка презрительно фыркнула и поставила передо мной тарелку с тремя яйцами всмятку.
Со склонов Арденнских гор стекали вниз стремительные потоки, еще выше поднимая уровень воды в Роне и ее притоках. За завтраком я узнала также, что речная вода подошла уже к городским стенам близлежащего Воклюза; набережная там полностью затоплена, и вся окружающая местность напоминает огромное, словно из жидкого серебра озеро. Авиньону, даже после ночного дождя, досталось меньше: у меня была возможность осмотреть улицы – лишь немногие из них затопило.
Конечно же, я направилась прямо в кофейню. Официанты посыпали песком скользкую от дождя брусчатку террасы. В углу склонилась над номером «Le monde illustre»[148] какая-то женщина, явно не Арлезианка. И хотя я осмотрела каждый закоулок, надеясь внезапно ее увидеть (вопреки тому, что она говорила о своих планах), Арлезианка так и не появилась. Это изрядно испортило мне удовольствие, которое я могла бы получить от созерцания авиньонских достопримечательностей.
Впрочем, вряд ли многое из того, что я видела там, достойно упоминания, но, говоря так, я вовсе не хочу унизить город Авиньон, это, скорее, свидетельствует о том смятении чувств, в котором я пребывала… Да, наконец настал этот день – день деяния. Мы были совсем близко от перекрестка дорог, а новолуние наступит в ближайшую ночь.
Среди всего этого потопа – паводка, страха перед ним – мысли мои прыгали, как камешек по воде, одна сменяя другую. Конечно, Арлезианка и вновь усвоенные уроки, но также… Не имею ни малейшего понятия о морских путешествиях, даже на лодке никогда не плавала, а ведь скоро окажусь среди безбрежного океана. Меня пугало то, что я прочитала в романах о портовых городах и нравах моряков. Каждый представлялся мне пиратом. Среди них я вряд ли сойду за мужчину.
Но больше всего меня беспокоило в то раннее утро в Авиньоне – подействует ли мое колдовское искусство.
Переполненная всеми этими одолевавшими меня заботами, я бродила по еще пустым улицам, стараясь как можно лучше вжиться в роль любознательного путешественника.
При свете дня дворец казался… менее впечатляющим. Какой-то голый, некрасивый, да просто уродливый, какая-то крепость , а не дворец; он был выстроен в четырнадцатом веке согласно принципу «не претендовать на похвалу потомков» – как сказал бы изощренный в искусстве околичностей англичанин. Кстати, самым ярким моим воспоминанием об этом утреннем визите во дворец был как раз англичанин: то был первый в моей жизни случай, когда я говорила по-английски не в классной комнате и не про себя, а вслух.
С этого утра в Авиньоне многое из увиденного на юге окрасилось для меня в мрачные, похоронные тона, казалось мертвыми каменными руинами. Возможно, причиной тому была сама природа нашей миссии… Неминуемо приближающейся и действительно похоронной по своей сути.
Очутившись на другом берегу Роны, в Вильнёв-лез-Авиньон, я некоторое время шла по колено в грязи. Это местечко тоже мало чем могло меня привлечь (здесь опять же моя вина), разве что большими круглыми крепостными башнями и сильно разрушенными стенами цитадели. Деревушка казалась полупустой, населенной лишь детьми, старухами и собаками, греющимися в лучах утреннего солнца. Улиц, по существу, не было, дома же были столь непривлекательны, приземисты, что казалось, они упали и лежат разбросанные вокруг на неровной земле как засохшие виноградины, твердые и безжизненные. Чтобы мой рассказ не показался слишком безотрадным, упомяну, что, проходя через деревню, видела незатопленное водой поле лаванды, которое придало Вильнёву более веселый вид и немного подняло мое настроение.
Вернувшись на другой берег, я повстречала стайку монахинь в серых рясах. Они прошествовали мимо, причем каждая улыбалась, поравнявшись со мной, – если бы я и без того не была озабочена, этих улыбок хватило бы, чтобы вогнать меня в меланхолию до конца дня.
Возвратясь в Авиньон около полудня, я наняла гораздо более быстрый, чем берлин, экипаж и хорошо заплатила кучеру, чтобы он отвез меня за город.
Мы направились в залитый водой Воклюз, на что кучер согласился, только получив еще несколько монет. Пришлось всю дорогу терпеть его бесконечные вздохи: он полагал, что мне нужен скорее гондольер, чем кучер. В конце концов мы выехали на высокое место, и мне представилась возможность полюбоваться прославленными ландшафтами Прованса. Странным показалось мне, когда мы выбрались из этой сырой, а то и вовсе затопленной низины на сухую землю, что здесь не росли высокие деревья и живые изгороди, к которым я привыкла. Здесь цвел лишь вереск и редкий пахучий кустарник, кое-где в отдалении виднелись кипарисы, и казалось, все живое, в том числе и болезненно чахлые, искривленные оливковые деревья, жмется к земле, низко склоняется в страхе перед солнцем, или морем, или надвигающимся мистралем. И повсюду – нагромождения скал.
Велев кучеру остановиться, я сошла с двухколесного экипажа, который слабосильная лошадь затянула-таки в горку, где было посуше. Кучер, казалось, был рад возможности устроиться поудобнее на козлах, надвинуть на глаза шляпу, чтобы защититься от лимонно-желтого дневного света, и ждать, пока его не сморит сон, что, без сомнения, вскоре и случилось. Что касается старой клячи, то с моей стороны было бы добрым поступком дать ей постоять спокойно: я надеялась, что она так и будет стоять до моего возвращения. Решив немного изучить окрестности, я пошла дальше пешком.
Мои новые, но, увы, уже разбитые башмаки давно насквозь промокли. Холмистая местность вокруг, серо-зеленые каменистые склоны, поросшие кустарником, были усеяны лепешками сохнущей грязи.
Наконец я очутилась в залитой солнцем лощине, села под оливой, ветви которой, как веер, трепыхались над моей головой, и сняла башмаки. Потом легла на спину, прислушиваясь к тишине, нарушаемой лишь близким жужжанием пчел, пастушеской свирелью где-то в отдалении и блеянием овец. Какой сладкой колыбельной казались мне эти звуки!
Но когда я уютно устроилась в этой холмистой провансальской низине, под тенистыми ветвями древнего оливкового дерева в разгар по-летнему теплого дня, мне захотелось спать – ведь и ночь, проведенная с Арлезианкой, и весь мой путь на юг были полны тревог. И все же я не заснула, а погрузилась в размышления. Мое внимание привлекла белая скала, самая большая из всех: казалось, что ветер, дождь, солнце и время, словно скульптор, изваяли одну из ее сторон. Вскоре мои мысли приняли совершенно определенное направление.
Эта скала напомнила мне о чем-то виденном ранее. О церкви. Той церкви, в которую я ненадолго зашла в каком-то городе на моем извилистом пути на юг. Прежде всего мне вспомнился собор в Бурже, и я была почти уверена, что не ошиблась, но клясться в этом не стала бы. Соборы путаются в моей памяти. И я вспомнила тогда на этом холме, вдыхая ароматы тимьяна и розмарина – трав, которые мяли своими копытами пасущиеся вдалеке овцы, – вспомнила вот что.
Над дверями в одном из соборов я увидела тимпан и стояла под ним какое-то время, разглядывая его сводчатую, покрытую лепниной поверхность. Мимо меня шли путешественники, паломники, верующие, ежедневно посещающие собор (все-таки думаю , что это был Бурж, но это мог быть и Тур, где Мадлен так напугала меня), прихожане входили в собор и выходили из него через огромные трехстворчатые деревянные двери. Я стояла неподвижно, как статуи в стенных нишах внутри собора. Фриз просто ошеломил меня.
Да, я довольно долго разглядывала эту лепнину, но только через несколько дней здесь, на холмах Прованса, накануне новолуния … только теперь я поняла , что было вырезано на этом бледном камне.
Я видела – столь же ясно, как это пятно, расползающееся по белизне скалы, словно вода, поднимающаяся в реке, – тимпан шириной в пять саженей, высотой в два человеческих роста в центре под сводом. На нем была изображена борьба за одну человеческую душу, всего-навсего. Но это истинное произведение искусства подразумевало гораздо большее.
Насколько я могла припомнить, изображение располагалось в трех ярусах: в первом из них – непреклонный Христос с распростертыми руками на Страшном Суде, над Ним парит сонм крылатых ангелов с добрыми человеческими лицами. Под Ним – спутанный клубок, в котором корчатся грешники и одержимые бесами. Нижняя часть тимпана заполнена фантастическими существами, характерными для средневекового искусства. Большинство этих существ – ужасные химеры, чьи черты искажены отблесками пламени, гореть в котором их только что осудил суд над всеми живыми и мертвыми. (Эта скульптура представляется мне теперь полной жизни, а вовсе не статичной.) Среди осужденных на вечные муки можно различить нечестивых – представителей нехристианских религий и язычников: евреев, каппадокийцев, арабов, индусов, фригийцев, скифов, римлян, – все они одинаково одеты, но легко опознаваемы. (Были, конечно, и такие, кого я не смогла определить.) Еще больший интерес вызывали скульптуры, изображающие обитателей более низких миров, какими их представляли в Средние века; то, что постигшая их кара особенно сурова, понятно уже по тому, что им определено место под «нечестивыми», ниже языков адского пламени. Там были кентавры: до пояса – люди, ниже – ослы; сциллы – женщины-волчицы, медведицы или дельфины; одноногие люди, с головы до пят заросшие волосами; циклопы, пигмеи, люди без ртов, безголовые существа – по глазу на каждом плече, рты над сердцем; женщины с коровьими хвостами, копытами на ногах, губами на кончиках грудей. Но больше всего меня поразила главная часть композиции – та, где Христос вершит суд.