Он давно забыл о том инциденте и вспоминать стал только теперь, в последние месяцы своей жизни в Африке. Постепенно восстанавливал его в памяти — неприятная сцена оживала с каждым днем… Сначала лицо являлось ему только ночью, во сне, и он стал бояться своей постели. Потом ни с того ни с сего оно явилось ему средь бела дня — и так продолжалось все последние дни. Почему только один человек, именно он, а не все другие террористы мау-мау, которых он пытал и убивал?
Потом он понял почему. Парень долго работал у него, обыкновенный шамба-бой[46]. Славный, богобоязненный, послушный малый. Пример для многих. Он любил парня и часто делал ему подарки. Старые ботинки, поношенную одежду и всякое такое прочее. Он помнит выражение благодарности на лице парня и жест признательности — немного комичный, может быть, но от того не менее ценный. Это создавало ощущение своей полезности и помогало примириться с нелегкой службой. Здесь, в Африке, если ты делаешь что-нибудь для людей, твой поступок немедленно оценивают. Не то что в Европе, где никому нет дела ни до тебя, ни до твоих поступков и где даже бедняки в Ист-Энде не желают пользоваться предоставляемыми им возможностями в «государстве всеобщего благоденствия»… Да! Парень для них был больше чем слуга. Он чувствовал к черному нечто отеческое, особую ответственность за него, и парень был предан им, как они думали.
Однажды, на рождество, шамба-бой швырнул вдруг обратно его «дары» — пальто и десять шиллингов. Потом усмехнулся и ушел. Насовсем. Он долго не мог забыть этой усмешки. Но это бы еще ничего — больше огорчили его печаль и страдание на лице жены, когда он сообщил ей об исчезновении шамба-боя. Тут было что-то еще, из-за чего он и не мог забыть о том случае. Позднее, уже во время войны мау-мау, ему, как офицеру карателей, пришлось-таки встретиться с этим парнем…
Он пил и пил — как бы наверстывая упущенное за все годы воздержания и внешней респектабельности… Потолок, пол, стулья плавали в воздухе. «Нужно проветриться, и я буду в порядке. Небольшая прогулка в машине…» — убеждал он себя, опасаясь, что опять перед ним появится физиономия шамба-боя с этой презрительной усмешкой.
Он вышел из дому, сел в машину. Фары разметали темноту. Он не знал, куда едет, отдав себя во власть дороги. То и дело высвечивалось знакомое дерево или указательный столб, и снова сплошная темень, езда вслепую. Держа руки на руле, он клевал носом, встряхивался, разговаривал сам с собой и умудрялся при этом замечать крутые повороты, чудом не сталкивался с редкими встречными машинами. «Что я делаю? Совсем спятил!» — пробормотал он, когда, свернув с дороги, чуть не налетел на железнодорожный состав на перегоне. Теперь он ехал по лесу, машина прыгала по кочкам, задевала пни и опять-таки чудом не врезалась в деревья. «Я должен остановиться!» — подумал он и, чтобы доказать себе, что еще не совсем потерял голову, резко затормозил. Наступила внезапная тишина.
Он много слышал о негритянских ритуалах во мраке ночи. Даже читал где-то, что первые европейские колонисты нередко обращались к африканским колдунам, дабы «изгнать беса». Он, конечно, понимал, что это противоречит здравому смыслу; но то, что происходило с ним, эти каждодневные «видения», тоже противоречило здравому смыслу… Нет, он должен избавиться от своих галлюцинаций сейчас же, здесь, в темноте. Эта идея была слишком притягательной, чтобы сразу отвергнуть ее. «Африка дает тебе единственную возможность», — думал он, срывая с себя одежду и раздеваясь догола. Он вылез из машины и, шатаясь, прошел немного вперед. Ему стало страшно, мурашки поползли по спине, но он не отступил. Что же дальше? Он не знал, как совершаются африканские ритуалы. Дома, на родине, еще в детстве он слышал о волшебниках, украденных детях и оборотнях. Он также где-то вычитал, что нужно сделать восковую фигурку человека, которому ты желаешь вреда, и глухой ночью воткнуть ей в глаза булавки. Может, и ему надо сейчас так сделать? Вылепить фигурку того человека, его бывшего шамба-боя, и проколоть ей глаза? Да, но воска нет под руками. Тогда он стал бешено плясать — один в темном лесу.
«Нет, так не годится! — подумал он, устыдившись своего поведения. — Нужно докопаться до сути: где и когда я допустил оплошность? Почему жена смеется надо мной?» Он поплелся назад, к машине, размышляя над событиями последнего времени в Кении: почему здесь все не ладится, все разваливается? Он никогда не предполагал, что придет день и его уволят со службы… Мало того, что уволят, — заменят его чернокожим! Стыд и позор! И жена смотрит на него такими глазами. «Я напишу ей! Напишу всему миру!» — эта идея овладела им с непреодолимой силой. Он вытащил блокнот и стал лихорадочно писать. Воодушевление преобразило его… Лампочка в машине едва освещала страницы, но он не замечал этого. Мысли роились в голове, с трудом находя себе выход. Он был безжалостен к себе, к своей жизни и в то же время пытался оправдаться перед женой, перед всем миром.
«…Я знаю, ты заметила, как я дрогнул перед этим лицом. Ты ничего не сказала, потому что боялась меня обидеть. Но в душе ты смеялась надо мной все последнее время. Разве не так? Не отрицай. Я видел это в твоих глазах. Я знаю, ты считаешь меня неудачником. Я не сумел подняться выше старшего окружного комиссара. Африка погубила меня, я не имел здесь шанса выдвинуться, поверь. О, не гляди на меня так своими голубыми глазами — я не лгу. Ты можешь, конечно, сказать, что у каждого человека бывают взлеты и падения.
О’кэй! Но ко мне это не подходит. К нам это не подходит. О каких взлетах здесь может быть речь?! Как я устал, если б ты знала…»
Он остановился и перечитал написанное. Перевернул страничку. Воодушевление то покидало его, то подступало волнами. Его рука двигалась слишком медленно, чтобы успевать за этими волнами.
«…Что-то шло не так в моей жизни. Почему? — спрашиваю я себя все время. Что-то не так было с нами, с нашим треклятым капиталом, с нашими знаниями об этой стране, с нашей христианской цивилизацией, которой предназначено было „открыть“ Черный континент и „водворить“ его на сцену истории. Я играл положенную мне роль. Разве дело в продвижении по службе? Или в каких-то „взлетах и падениях“? Было много минут отчаяния. Я помню все хижины, которые мы сожгли. С самого начала я спрашивал себя: должен ли я был пасть так низко? Вся моя деятельность свелась к сжиганию хижин — завтра сжечь больше, чем сегодня! Моя жизнь непременно должна была зайти в тупик. Нам не следовало давать волю своим атавистическим инстинктам и в ярости разрушать то, что годами, десятилетиями создавалось многими поколениями людей. Когда я достиг крайней степени отчаяния, я встретился с тем человеком — нашим шамба-боем. Помнишь его? Того, который отверг в последний раз мои подарки и скрылся, видимо, убежал в лес. Он стоял недавно среди нас, в штабе, с презрительной усмешкой на лице, словно… сам дьявол! Рабской покорности, как в прежнее время, не было и в помине. Он произвел на меня странное впечатление — я вспомнил твою печаль по поводу его исчезновения и весь вскипел гневом… Я почувствовал необъяснимую ярость, какой у меня никогда еще не было… Я не мог вынести его наглой усмешки. Я встал и плюнул ему в рожу… А он? Он, ничуть не смутившись, продолжал смотреть на меня высокомерным пристальным взглядом, даже когда вытирал с лица мой плевок. Не удивительно, что я не могу вспомнить, как звали его раньше, — ведь я никогда не знал его имени. А ты? Я только помню, что он был высокий, и помню ненависть в его глазах — тогда, у нас в штабе. Я боялся его. Ты можешь поверить? Я — и боюсь чернокожего! Боюсь своего слуги! Что произошло потом, я не могу вспомнить, не могу объяснить… Я был вне себя! Помню только его физиономию. Ночью, утром я вижу эту его ухмылку: презрение и высокомерное безразличие… Он не признался ни в чем. Я дал команду, и его отвели в лес. И все…»
Он писал в ярости. Образы, видения всплывали, сталкивались, растворялись в его горячечном мозгу, словно бы ему осталось жить всего несколько дней, — и он хотел душевного очищения, как в исповеди перед казнью. Он дрожал мелкой дрожью, но еще владел собой…
«…Я пишу это тебе. Я один в лесу, во всем мире. Я хочу начать с тобой новую жизнь в Англии, после того как мы скажем: „Прощай, Африка!“…»
Он вдруг осознал, что сидит голый и дрожит от холода. Ему стало стыдно за свою наготу, и он поспешно оделся. Но теперь он уже не мог продолжать свою исповедь и боялся перечитать написанное. Он был почти трезв, но все еще опьянен перспективой посвятить остаток жизни ей, своей жене.
Она еще не спала. Решила ждать его возвращения, чтобы вместе провести эту последнюю ночь в Африке. Лежа в постели, она думала о своей жизни здесь, об отношениях с ним. Когда они только что приехали в Кению, она пыталась воодушевить его «цивилизаторской миссией» и честолюбивыми планами. Посещала собрания африканских женщин в селах и даже научилась немного говорить на суахили. Она тогда хотела понять Африку, суть ее жизни, почувствовать, как говорится, биение пульса огромного континента. В те дни они с мужем были вместе, их сердца, казалось, бились в унисон. Но проходили годы, и он все больше отдалялся от нее. Она утратила свой энтузиазм: идеалы, которые некогда представлялись такими светлыми, постепенно поблекли и увяли в ее глазах. Кто они такие, чтобы «цивилизовать» кого бы то ни было? И что такое вообще их «цивилизация»? И почему он вечно раздражен из-за того, что не может подняться по служебной лестнице так быстро, как ему хотелось бы? Она становилась нетерпимой к этим увядшим «идеалам», которые уводили его от нее, но боялась выказать это нетерпение, чтобы не повредить ему, его карьере. И она продолжала ходить в гости, на вечеринки, непринужденно вести пустой разговор, когда на самом деле ей хотелось зарыдать. «Куда он поехал в такой поздний час? Не мог даже сказать…» — думала она с раздражением, ворочаясь в кровати. Уже давно она перестала посещать собрания женщин в деревнях. Она хотела быть одна. Ей уже не хотелось понять Африку. Зачем это ей? Она же не захотела в свое время понять Европу! Или Австралию, где родилась. Нет, ее маленьким рукам не объять целый континент, ей дано только обнимать мужчину… Она хотела теперь жить своей личной жизнью, а не служить мужу опорой в его служебной карьере, которая уже не обещает ничего интересного.