— Вот… возьми, — покашливая, сказал он. — Что ж мы двое-то в нахлебниках у тебя будем… Пока вот тут тыщонка… еще есть.
— Ты уж на всякий случай при себе оставь, Захар Тарасыч, — сказала Ефросинья с блеснувшим в глазах насмешливым огоньком. — А то вздумаешь куда еще укатить… Ладно, ладно, — остановила она его, — хозяйство свое, что одна я, что трое…
Еще раз взглянув ей в глаза, Захар взял деньги со стола и переложил их на полочку в переднем углу.
— Ладно, пусть полежат… гляди, на какой налог и пригодятся…
Ефросинья опять усмехнулась, принялась убирать со стола, разговор на том и оборвался, и больше к нему не возвращались, и деньги продолжали пылиться на полочке, к ним никто не прикасался; но именно этот случай произвел неуловимый сдвиг в отношениях Ефросиньи и Захара, из-под глубокого, заматеревшего слоя обиды пробилось почти неощутимое тепло, вернее, еле брезжущая, пока совершенно неосознанная необходимость этого тепла, и оба они, тоже неосознанно, старались не утратить это чувство тепла и оттого в своих отношениях чутко опасались малейшего лишнего шага. Но дни шли, жизнь продолжалась, Ефросинья привыкала к болезненно застенчивому сынишке Мани; Захар все чаще начинал подумывать, к какой работе приспособиться, и, встречаясь с Митькой-партизаном, полушутливо об этом с ним заговаривал; но как-то после недельного своего отсутствия (тайком от всех, даже от Анюты, ездил в Москву к Брюханову) Митька сам пришел к Захару.
Был теплый, даже душный июльский вечер; у Ефросиньи как раз кончили ужинать, и Захар с Митькой вышли на крыльцо покурить на свободе, чтобы никто уже не мешал. Захар, посматривая в озабоченное какой-то своей, затаенной мыслью лицо Митьки, то и дело резко освещаемое разгоравшейся при глубокой затяжке цигаркой, кашлянул.
— Ну что, Дмитрий Сергеевич? — спросил он. — Давай выкладывай…
— В Москве я был, у Брюханова, — уронил Митька. — Вот только что вернулся… поговорил, вроде просветлело, а вернулся, тут же меня в райком, к Вальцеву, этот вроде от себя слова говорит, а за спиной у него словно еще кто стоит, подсказывает… Думаю, не долго я тут продержусь, все одно допекут. Да и зачем держаться, толку все одно не будет…
— А душа? — чуть усмехнулся Захар.
— Душа? — удивился вначале Митька, но затем понял и тоже состроил нечто отдаленно похожее на улыбку. — Душа, Захар Тарасович, она у меня теперь свободная, хоть на все четыре стороны свищи. От частной собственности, от коровы то есть, я давно освободился. Напрочь, сколько баба ни причитает, а ее и близко не подпущу, корову-то.
— Что ж тут хорошего-то? — спросил Захар, раздумывая над словами Митьки-партизана. — Корова — скотина заслуженная, издавна нашему брату добрая кормилица.
— Когда-то была, — с горечью уточнил Митька. — Теперь вон клока сена негде взять, самому сколько раз приходилось какую-нибудь бабу гонять… кричишь на нее, а у самого в горле перехватывает, так бы и провалился сквозь землю от стыда… Да и сожрут меня все одно, Захар Тарасович, раз на карандаш взяли, — добавил Митька, и оба надолго замолчали.
— Ты что же, посоветоваться зашел или как, Дмитрий? — спросил Захар несколько погодя, прихлопывая па шее прилипшего комара.
— Вроде нет. — Митька шумно вздохнул, притер окурок подошвой сапога. — Что теперь советов просить, все и без того ясней ясного. Все к черту валится… Хочу, Захар Тарасович, уходить из Густищ, на завод хочу подаваться…
Захар дожег цигарку, поднялся.
— Пойдем пройдемся, Дмитрий, — предложил он, сходя с крыльца и не оглядываясь; Митька подождал, шагнул следом, и вскоре они уже шли по успокаивающемуся к ночи селу. Окна светились редко, уже многие легли спать, да и керосин жалели.
Шли молча, словно забыв друг о друге, но в то же время ни на мгновение не теряя ощущения присутствия другого; Митька знал, что такой человек, как Захар Дерюгин, ничего зря делать не станет, и шел, ничего не спрашивая, лишь какая-то искра ожесточения все больше разгоралась в нем при виде словно вымершего задолго до положенного срока села: ни гармошки, ни девичьих песен, ни шумных ребячьих ватаг, собиравшихся в очередной налет на чей-нибудь приглянувшийся сад… Захар, в свою очередь, тоже ощущал непривычную угрюмость и молчаливость села в теплый летний вечер, но не это было сейчас главным. Он, разумеется, не мог, никогда не мог оторвать себя от Густищ и от односельчан, заморенно отходивших в этот час в своих избенках, а то и времянках от долгого, трудного летнего дня. Все вокруг было частью его самого, как и он сам был частью этих пространств, этих летних ночных запахов и этих молчаливых изб с их хозяевами. Просто несколькими минутами раньше с ним что-то случилось; он не знал точно, что именно, и не смог бы этого объяснить. И тогда ему показалось, что это не Митька-партизан пришел к нему, а это он сам, необъезженный, горячий, пришел к себе из своей молодости, пришел, чтобы о чем-то спросить, и что-то понять, и поспорить, и не согласиться; потом ему вроде бы ни с того ни с сего вспомнился Федор Макашин, его неожиданное появление в доме, и белое, без кровинки, лицо Мани, и тот забытый и незабытый холодок в груди…
Митька-партизан пружинисто и неслышно шагал рядом, точно он сам, молодой и дерзкий, шел рядом с собой, постаревшим, грузным, уже без всяких надежд; он не решался поэтому даже посмотреть на Митьку и напряженно глядел только перед собою.
За околицей Захар повернул к старым березам и, пройдя еще немного в сторону от дороги, остановился; длинный ряд замерших в ночном покое берез уходил, казалось, к краю безоблачного неба и сливался с ним. Захар ладонью почувствовал в шершавой коре дерева еще не потерявшееся, накопленное за день тепло, и опять ему почудилось, что это не Митька-партизан, замерев, прислушиваясь к еле уловимому гулу берез, стоит рядом, а что это сам он прокрался откуда-то из прошлого, стоит и ждет; Захару стало даже не по себе от такой бесцеремонности со стороны пусть далекого и уже не существующего себя самого…
— Ну, Захар Тарасович, что же ты мне хотел все-таки сказать? — спросил Митька, несколько понижая голос и невольно прислушиваясь к тихому, бережному звучанию ночи, к еле-еле уловимому движению воздуха и к березам, от долголетия словно уставшим тянуться к небу и оттого раскидисто пластавшимся к земле.
— Ничего, Дмитрий. Думал, увидишь ты эти березы, и в груди у тебе ворохнется… Сколько они нашего брата встречали-провожали, каждая ладошка земли вокруг вытоптана, а они все стоят… Что говорить, не получился разговор…
— Не получился, Захар Тарасович, — как эхо, отозвался Митька. — Не с чего ему получиться. Дерево деревом, а человек человеком. Разница!
— Разница, — подтвердил и Захар с невольным огорчением, по молодости лет Митька и не мог понять того, что понял, протопав по жизни полсотни лет, сам он, Захар Дерюгин; да и не надо ему было этого понимания, Митьке-то. — Разница, — невольно вздохнул Захар и предложил: — Пойдем, Дмитрий, вроде и спать пора.
Он уже было шагнул, но, оглянувшись, увидел, что Митька, по-прежнему привалившись спиной к березе, не двинулся с места.
— Ты чего, пошли, — опять позвал Захар, но Митька довольно замысловато и длинно выругался, и Захар вернулся назад. — Ну, — спросил он, — что дальше?
— Ничего, — зло огрызнулся Митька. — Сам ты, Захар Тарасович, что ж в свое время не перемог? Березки вроде и тогда стояли, а?
— Стоять-то они стояли, Дмитрий, — сказал Захар, — правда твоя… Только тогда мне, как тебе сейчас, было чуть боле тридцати… Эх, Дмитрий, Дмитрий, в таком деле человек спотыкается один раз… Не удержался я тогда, Дмитрий, закусил удила-то, как говорится, намертво, ну, и понесло меня по жизни швырять, до сих пор шишки да синяки считаю. А все от одного того разу. Ты мою жизнь знаешь, ни для кого она не секрет. Вот я тебя и привел к березам… а ты их хоть душу-то услышал, а? Если услышал, хорошо… а больше что же я тебе скажу. Больше нечего мне сказать, Дмитрий, не знаю я таких слов…
Они вернулись в село молча и молча же разошлись, и, прислушиваясь к медленным, словно бы нерешительным шагам Митьки, Захар еще постоял у себя на крыльце; неспокойно ему было в эту ночь, и он долго не мог заснуть; а Митька, привалившись к сонной Анюте, тотчас впал в душное, беспокойное забытье и видел сон: Захар с неподвижным лицом, в исподней белой рубахе среди странно, вкривь и вкось, росших берез; Захар вроде и стоял на одном месте, но в то же время что-то словно несло его, одни березы медленно ползли вместе с ним, а другие почему-то в обратную сторону; в небе же была до невозможности рыжая луна; от этого Митька проснулся, в лицо ему действительно светила щербатая луна.
Митька прошлепал босиком по чисто вымытым половицам, напился, вернулся назад и лег, привыкая к сонной тишине в избе. Вчера, когда они стояли с Захаром Дерюгиным у берез за околицей, что-то произошло с его душой, и теперь неизвестно, что будет. Он уже не мог заснуть, стал думать о Захаре Дерюгине, и чем больше проходило времени, тем беспокойнее и непонятнее ему становилось; теперь уже нечто враждебное поднималось в его душе к Захару, потому что все дело заключалось в нем и с тех пор, как он появился, что-то переменилось, и не только для Митьки, но и во всех Густищах. Бессонно глядя в потолок, Митька с обидой думал об Анюте, все так же ровно и тихо дышавшей; он с некоторой даже ревностью припоминал в отношении Захара Дерюгина все, что только мог; ну, раньше, когда сам он, Митька, едва-едва становился на ноги, черт уж с ним, как было, так и было. Он не знает и не помнит, как там жил и что делал Захар Дерюгин раньше, но вот сейчас что произошло в Густищах, после того как Захар вернулся? Вот ведь поругается какая-нибудь старуха с невесткой — тотчас к нему, к Захару Дерюгину, случись беда какая — опять к нему; на днях у Стешки Бобок телка клеверу перехватила, кинулась баба не к фельдшеру, опять же к Захару Дерюгину, вспомнил Митька, совершенно уж расстроенный. Да и сам он какого черта притолокся вчера к Захару, зачем, спрашивается? Хлебнул отравы, теперь вот не заснешь, не запьешь, горит душа — и все.