— Ну и?..
— Дети сложили весь шоколад в кучку и попросили меня отдать его сиротам из детского дома. Сами. Никто их этому не учил. Но об этом ни один телеканал в мире не расскажет. Нет остроты.
— Ну и?..
— Понимаешь, если бы я на уроке избил ребенка, то попал бы в новости. Возможно, на полдня я стал бы самым знаменитым священником в мире. А вот про то, о чем мы с детьми разговариваем во время урока… о любви и прощении… о любви, которая сильнее смерти… обо всем этом говорить в новостях не принято. Просто не принято.
Священник посмотрел на меня и спросил:
— Ты понимаешь, о чем я?
Я сказал «понимаю» и почувствовал, что ненавижу свою профессию.
В Италию я должен был ехать через Москву. Я приехал в столицу, а оказалось, что билеты мне никто еще не купил, и в Москве я проторчал целых двое суток. Поселили меня в католической семинарии, носившее красивое имя «Мария — Царица апостолов».
Это было почти пятнадцать лет назад. Стояло лето — самое первое лето без СССР. Семинаристы разъехались на каникулы. В семинарском общежитии было полно свободных коек. Одну из них разрешили занять мне, а соседями по комнате были трое парней, готовившихся к карьере священников.
В основном я гулял по Москве и валялся на койке. Заходя в семинарский туалет, каждый раз натыкался глазами на рекламный стикер: «Мы слушаем „Радио-Ватикано“!» Утром читал вместе с соседями бревиарий. Вечером ходил на мессу. Днем обедал в семинарской столовой. Меню напоминало то, как меня кормили в средней школе: суп, пюре с тощим хвостиком поджаренной рыбы. На третье — компот. Перед тем, как сесть за стол, все молились.
Во время еды кто-то из старшекурсников обязательно вслух читал жития святых. Младшие семинаристы ели и уходили из столовой. Старшие убирали за ними и только потом садились за стол сами. То есть дедовщина была и здесь, но только наоборот.
Вечером, после бревиария, я мог некоторое время поболтать с соседями по комнате. Как я понял, двое из трех парней являлись отъявленными фанатами группы U2. В том году как раз вышел альбом «Zooropa», и парни слушали его сутки напролет.
Один и них говорил:
— А не создать и нам при семинарии рок-группу? Мы могли бы выступать прямо в сутанах.
Он вставал посреди комнаты и, подпрыгивая, изображал, как именно они выступали бы прямо в сутанах.
Оба меломана ушли из семинарии еще до наступления зимы. Насколько я знаю, священником из моих соседей по комнате стал только третий парень, тоже любивший U2, но не скакавший с невидимой гитарой наперевес, а вечно сидевший в углу и с улыбкой читавший Фому Кемпийского.
Стать священником — это не то же самое, что стать водителем троллейбуса или космонавтом. Особенно — стать католическим священником в России. От твоего желания тут мало что зависит: Господь либо зовет тебя к этой жизни, либо не зовет.
Наверное, тем двоим парням Господь просто уготовил другую карьеру. Тоже нужную, но не священническую.
Потом билеты для меня все-таки были куплены, и на следующий день я отправился в Шереметьево-2. До аэропорта меня подвозили на семинарском минивэне.
За рулем сидел почти не говорящий по-русски священник. Он перекрестился, поддернув сутану, влез внутрь и разогнался до восьмидесяти километров меньше чем за семь секунд.
Вместе со мной в Италию должны были лететь еще один священник и девочка-москвичка. У нее был очаровательный дефект речи. Представляясь, девочка сказала:
— Натаффа.
В самолете мы немного поболтали. Девушка через слово повторяла:
— Роскоффно!
Когда самолет сел, снаружи начинало понемногу темнеть. В миланском аэропорту вся наша группка пересела на двухэтажный автобус, и еще через полчаса оказалась на миланском железнодорожном вокзале. Он был похож на петербургский Витебский. Перроны были накрыты ажурным чугунным козырьком с множеством заклепок. Свет был не солнечный, а теплый, электрический. Я люблю такие вокзалы.
Билеты в итальянские поезда продаются без указания мест. Как в русских автобусах. Кто успел, тот и сел, а остальные постоят.
Итальянцы под руки вели закутанных в черное бабушек. Погрузив старушек в вагон, они сажали их прямо на пол. Купе были шестиместные, а туда набивалось человек по восемь, по десять. Места были исключительно сидячие, ведь в Европе просто нет маршрутов столь длинных, чтобы в пути пассажиру пришлось бы ложиться спать.
В России ты можешь ехать неделю, и единственное, что увидишь: леса и пару заляпанных дерьмом деревушек. Людей нет. Следов людей нет тоже. Просторы, mazafaka. Только попутчики в поезде, которые узнавали, что я не пью алкоголь, и поражались:
— Во ты дал! Чем же ты тогда, парень, занимаешься?!
Здесь не было просторов. В этой тесной Европе людям некуда было бежать, и они облизали каждый миллиметр доставшейся им земли. Так и стоит эта Европа… облизанная.
Вернувшись из Италии, я поймал себя на странном ощущении: я люблю свою страну. Мне грубили в транспорте, мне нагло по сотому разу врали по телевизору… никуда не делись ни грязь, ни бессмысленность… а я продолжал ее любить.
Мне было жалко ее, как жалеют больного ребенка. У других родителей дети здоровы и опрятно одеты. А мне достался визгливый психопат, пораженный самыми дурнопахнущими на свете недугами. Повод ли это махнуть на него рукой?
В Италию я приехал, чтобы участвовать во Всеевропейском конгрессе католической молодежи. Я не чувствовал себя европейцем… да и молодым тоже не чувствовал… но все равно приехал.
Конгресс происходил в городе Лоретто. Городок был настолько крошечный, что с его центральной площади были видны еще четыре таких же городка.
Основная достопримечательность Лоретто — привезенный крестоносцами из Палестины каменный домик, в котором провела детство Дева Мария.
Девятьсот лет назад кто-то из итальянских аристократов приказал разобрать дом по камешкам. Потом камешки пронумеровали и на нескольких галерах перевезли через кишащее мавританскими пиратами море. Потом, сверяясь с номерами, собрали заново.
Сегодня над святыней выстроен огромный Лореттанский собор. В глубине собора стоит мраморный саркофаг, выточенный из целой скалы. Каждый сантиметр саркофага украшен резьбой. Внутри саркофага стоит сам бедный и закопченный домик. Перед собором расположена площадь с фонтаном и несколько каменных домов. Собственно, это и есть весь город. Самый большой дом на площади — это старинный салезианский монастырь, при котором есть гостиница для паломников. В гостиницу поселили меня.
Каждое новое утро моей жизни начинается с чашки эспрессо. Я долго выбирал себе любимый сорт кофе, долго экспериментировал с кофеварками, но зато теперь каждое новое утро начинается с глотка обжигающего напитка, после которого в мозгу распускается прекрасный цветок, и дальше день становится понятен до самого вечера. Все на свете может меняться, но не это. Я пью кофе, долго курю первую сигарету, пью еще кофе, и только после этого день начинается по-настоящему. Переночевав в салезианской келье, утром я отправился искать свой эспрессо.
В Лоретто имелось всего два бара. Один располагался напротив лореттанской базилики, а второй чуть за углом. В десять утра оба они были закрыты.
Перед одним заведением в креслице дремал пузатый хозяин.
— Синьор! Синьор! Do you speak English? Кофе, синьор! Плиз!
Синьор продолжал дремать. Когда слушать мои завывания ему надоело, он просто ушел внутрь помещения. Кофе он мне так и не продал.
Я обошел весь город. Работающих баров не было. Я всерьез обдумывал, что скажут прохожие-итальянцы, если я попрошусь попить кофе к ним домой. Мир был хмур, и единственным способом заставить его улыбаться была чашка кофе, но в Лоретто не было чашек с кофе, и мир хмурился все сильнее.
Я вернулся к монастырю. За рукав поймал проходившую монашку в сером платочке. На пальцах объяснил ей свой вопрос.
— Бабене! Кофе? Си! Си! Бабене!
Она махнула рукой. Мы спустились в неглубокий подвальчик. Там располагалась монастырская столовая. Сводчатые потолки. Столы с деревянными столешницами.
Понажимав кнопки на кофеварке, монашка выдала мне чашечку эспрессо. Чашечка была такого размера, что в нее вряд ли удалось бы запихать даже большой палец ноги. Я выпил кофе залпом и попросил еще. Монашка замахала руками: «Хватит!» — и отправила меня на улицу.
Днем священник, с которым я приехал, объяснил мне, что завтракать в Италии не принято. То есть вообще. Первый прием пищи — сразу обед.
Обед начался около трех. Он меня поразил даже больше, чем то, что по утрам здесь никто не пьет кофе.
Сперва на стол выставили килограмм пасты (макарон). Потом — еще один килограмм пасты (тоже макарон, но другого цвета). Потом — килограммовый кусок мяса с картошкой фри. Из напитков на столе имелось шесть полуторалитровых бутылок молодого вина.