Чех объявил, что экзамен нами выдержан, но к новому заданию мы не подготовлены, кое-какие шероховатости устранятся накануне выброски, в детали предстоящей операции он посвятит нас позднее, а пока же — в Крындино, двое суток отдыха, закрепленные за нами мотоциклы можно оставить себе, Костенецкий предупрежден.
8
Григорий Иванович приоткрывает тайну своего неземного происхождения. — Кто победил, или Философские споры на Ляйпцигерштрассе
Ни одного, понятно, документа у меня под рукой нет, отсутствуют они и в сейфах, память же дает обидные сбои, и то, о чем написано ниже, случилось то ли в лето 1942-го, то ли годом позже. (А может, и вообще не «имело места», потому что все — ложь, и если кто-либо когда-нибудь о чем-либо напишет правду, и только правду, то все последующие сочинения станут лишними, повторяющими предыдущее.) Но не в 1944-м, это уж точно, беспогонными катили мы на мотоциклах прочь от начальства, давшего нам волю до полуночи. В железнодорожном клубе на станции что-то намечалось, вроде бы даже танцы, на которые никто из нас не был охоч, но мне-то, щенку, хотелось полаять на что-то движущееся; подъехали и узнали, что «кина не будет», мотоциклы привалили к заборчику, сидели, посматривали, посмеивались, друг от друга не отходили: обламывая строптивого Калтыгина, Чех в документы его вписал какую-то нелепость, на что и клевали патрули. Вот, оберегая его, и держались мы вместе, глазея на народ. А народу было — сельдей в бочке меньше, на путях дремал состав без признаков паровоза, над вагонами курились дымки, котловым довольствием станция не обеспечивала, предоставляя взамен кипяток в неограниченном количестве. На базарчике торговали яблоками, вокруг и поверх его витали обычные сделки, шла менка, и гулом своим, гомоном, мельканием азиатских лиц, залихватским хохотом и визгом зажатых в кольцо молодух затопленное людьми пространство напоминало стан кочевников.
Красноармеец, появившийся перед нами, не сразу привлек внимание. Людская волна выкинула его под наши глаза; он смешно — локтями — подтянул кверху присползшие шаровары, привычно ковырнул в носу, что в городе означало бы нечто подобное взгляду человека на часы, высыпал остатки махорки на оторванный от газеты клок бумаги правильной формы, закурил и сплюнул. Раскосые глаза его выражали следующее: меня не тронете — и я вас не обеспокою, а уж об остальном договоримся…
Кое по каким признакам я тренировки ради (Чех наставлял: учись — ежедневно и ежечасно) установил, что этот низкорослый боец уже дважды побывал в госпитале, женат, воевать начал год назад, побывал в окружении, родом из тех мест, где славянство подпитывалось кровью и соками разных вотяков, черемисов и удмуртов, и большую часть жизни провел, за лошадью идучи. Эшелон его формировался трое суток назад, где-то за Москвой, там же он и побрился у полкового парикмахера; в сидоре его, оставленном в вагоне и не брошенном в кучу, а прикрученном к чему-то капитальному, несъемному, неумыкаемому, хранился бритвенный станок с лезвием «Звезда».
Такой вот корявый мужичонка маячил перед нашими глазами — почесываясь, поглядывая на торжище. В кисете его еще оставалось махорки на две-три закрутки, тем не менее он, докурив свою цигарку, стрельнул у кого-то самосадику, на будущее, вприпас: как только скрылся в толпе богатей, одаривший его табачком, мужичок ссыпал прибыток в кисет, явно не подаренный и не домашний, а сшитый из портянки.
В этот момент Алеша ногою осторожнейше тронул меня, призывая к бдительности и вниманию; я чутко осмотрелся и тихо поразился.
Григорий Иванович выглядел полным придурком: нижняя губа отвесилась, лицо обмякло, в глазах — ужас, как у человека при первой бомбежке, и бомбой, еще не рванувшей, был этот жадноватый красноармеец. Калтыгин порывался то ли встать, то ли травою вжаться в землю. Решился: встал. Утвердился на покачнувшихся ногах. Сделал шажок. Второй.
— Хатурин!.. Хатурин Федор!.. — позвал он заискивающе, угодливо даже.
Красноармеец глянул на него искоса, через плечо и восстановился в прежней позе независимого наблюдателя. Видимо, решил, что ослышался. Тогда Калтыгин наложил пятерню на его плечо, разворачивая к себе.
— Да я это, — произнес как-то искательно Григорий Иванович. — Не узнаешь?
Тот, кого называл он Федором Хатуриным, прищурился, вгляделся в него и непонимающе покачал головой, сожалея, что не может доставить удовольствия мил человеку, удовлетворить притязания того на давнее знакомство.
— Да из Тарбеева я, как и ты… — с некоторой досадой сказал Григорий Иванович, однако себя почему-то не называл. — Как живете там?.. Воронова Нюся — как она?
— А все так же она! — тут же ответил Хатурин Федор, скрытно поглядывая на лепившегося к нему незнакомца, но так и не узнавая его, что, впрочем, было неудивительно. Для простого тарбеевского колхозника командир был крупным начальником, от которого надо всегда держаться подальше.
— Тебя-то я хорошо помню, — оживлял Григорий Иванович память Хатурина. — Ты на Анке Шивановой женился, из Вешняков, а жил за прудом, рядом с Крикуновыми. Как они, Крикуновы?
— В порядке Крикуновы, — все так же бодренько отвечал Хатурин, и о каких тарбеевцах Григорий Иванович ни спрашивал, ответ для него находился один и тот же, соответствующий интонации вопроса. На всякий случай Хатурин добавлял словечки «благодарствую» или «спасибочки», что позволяло догадываться: Калтыгин так еще и не признан земляком, словечки эти деревня пускает в ход при встрече с опасным городом. Для той же цели Хатурин Федор искал глазами в толпе кого-либо из знакомых, окликнув которого можно уйти от приставаний. А Григорий Иванович начинал злиться: разговора не получалось.
— Да ты в кусты не смотри, землячок… Тебе что — махра нужна? Времени у меня в обрез, а то бы я тебе ящик ее притаранил…
Из кармана галифе он достал пачку «Северной Пальмиры» и великодушно распахнул ее. Помявшись из вежливости, Хатурин выколупил из плотно набитого ряда стройную длинную папиросу, которая никак не хотела держаться в его заскорузлых пальцах, — танковая башня, водруженная на стог сена, выглядела бы уместнее.
Тут-то и прояснилась память тарбеевца. Командиров он уже повидал, а вот «Северная Пальмира» сразу ввела дарителя в господский, барский чин: хозяином жизни оказался человек, называвший его земляком.
— Благодарствую… — промямлил Хатурин, и папироса в пальцах его поплыла и замерла над коробкою, которую продолжал держать открытой Григорий Иванович, намереваясь, видимо, предложить Хатурину не церемониться, а набрать папиросин побольше, а то и все забрать.
— Спасибочки, — потвердевшим голосом отказался от дара Федор Хатурин, и пальцы его папиросину уронили — на землю. — Мы уж как-нибудь своим добром обойдемся, оно и привычнее… — забубнил он, и с каждым звуком голос его прибавлялся весельем, свирепеющим весельем. Мелькнул и застыл на мгновение взгляд — ненависть была в нем.
— Живой никак? — будто удивился Хатурин, ухмыляясь и тяжело дыша, показывая кривые желтые зубы. — Х-ха! — выдохнул он с торжеством и по-собачьи встряхнулся, в долю секунды успев обежать взором станцию, эшелон и две тысячи красноармейцев, саранчою покрывших землю и растревоженно гудевших. — И когда тебя только могила примет?! Но примет, обязательно примет, помяни мое слово — примет!
Он повернулся и зашагал — быстро, странно как-то, будто гнал перед собою консервную банку, рывками шел, размахивая короткими руками, продолжая, наверное, посылать проклятья земляку. Врезался в толпу и смешался с нею.
Ни единого слова, ни одного жеста не проворонил я… Глянул на Алешу — а того нет, Алеша пропадал целый час; хмурый как туча, Калтыгин тихо бесился, догадываясь, что его подчиненный настиг тарбеевца, выскреб из него все невырвавшиеся обвинения, вымотал весь клубок…
Неделю спустя Алеша улучил момент, рассказал мне, кто такой Григорий Иванович Калтыгин.
Нет, не в Тарбееве родился наш командир, а в селе Иржино, в двадцати километрах от Арзамаса. В Тарбеево семья перебралась в 1917 году, Грише в ту пору было пять лет. Рос он загнанным ребенком, старшие братья отличались некрестьянской хваткой и вскорости сиганули в город, изменили фамилии, заметая следы и давая младшему писать во всех анкетах, что о судьбе их он никакими сведениями не располагает. Все хозяйство Калтыгиных — конь, корова, птица, двор и двенадцать десятин (много это или мало — я не знал, да и Алеша, рассказывая мне, мог поднапутать). Держалось хозяйство на Грише. Школу первой ступени кончил он еле-еле, не до учения было, спину гнул на пашне и огороде, а при согнутой спине глаза на девок не поднимаются. Неизвестно, как сложилась бы жизнь Григория, если б в 1929 году нищий район не приютил агитатора, проповедник этот держал при себе маузер, что идеям его придавало убедительность, идея вообще возвышается, когда она при оружии, агитатор к тому же был из тех, кому кажется: ежели поднапереть плечом еще немножечко, то стена людского горя рухнет и воцарится райская жизнь. Гришка Калтыгин, зараженный идеей, сколотил в Тарбееве ячейку, открыл сельский клуб, где громил Бога и попа из соседней деревни. Постигая азы веры, Григорий пашню забросил, приболевший отец обоснованно возроптал, тем более что агитатор сам определил себя на постой к Калтыгиным, по какой-то желудочной болезни ел мало, но, уверял Хатурин, за столом «гоношился» и был в конце концов выдворен. Неуемный агитатор отличался еще и повышенной возбудимостью, стал таскаться по молодухам, беря с собою Григория, который открыл новую область приложения своих недюжинных сил. Между тем агитатор смело отрапортовал в район о полном торжестве идеи, а Григорий записал отца в колхоз вместе со всей живностью, включая кур. Когда же ночью отец все-таки вернул себе корову, Григорий вновь реквизировал ее, получил в награду (агитатор пожертвовал) маузер и, несмело помахивая им, погнал отца в район. А уж за матерью приехали оттуда сами милиционеры, тем же днем. Кого заодно с матерью везти в район — на них указывал Григорий Калтыгин, ведя милицию по главной сельской улице и помечая мелом дома особо вредных кулаков и тех, кто препятствовал Гришке и агитатору портить девок. Усердие было замечено, агитатора послали учиться на красного профессора, но деревенскому житью Гришки пришел конец: оставшиеся мужики готовы были разорвать его на части, и будущий капитан РККА двинулся в район, но почему-то оказался не у дел. Еще чуть-чуть — и пришлось бы удариться в бега, превратиться в бродягу, кочевника, много таких развелось в ту пору, вырванные из семей дети бежали в направлении, указанном свистком паровоза, обживали бараки или вливались в расплодившиеся банды…