— Слышишь? — сказала сестра, подняв палец.
— Гармошки! — И мы помчались было туда, где звучала музыка.
— Погоди! — воскликнула вдруг испуганно Ромена.
— Да мы только послушаем минутку и сразу назад.
— Ты же знаешь, что это запрещено!
— Верно… может, и правда лучше вернуться.
Переговариваясь таким образом, мы все-таки потихоньку двигались в сторону музыки. Хотя обе знали, что вернуться вовремя уже не удастся.
— Только минуточку, и всё.
Наши сердца взволнованно колотились. То, что мы делали, было серьезнейшим проступком: мы шли на гулянку, куда не допускали ни детей, ни девушек, ни женщин — за редкими исключениями.
Внезапно мы заметили, что кто-то шагает по тропинке, параллельной нашей. Человек пыхтел и громко вздыхал на ходу.
— Это господин кюре! — шепнула Ромена.
— Вы куда идете? — крикнул он.
Мы ожидали, что он начнет нас бранить, но вместо этого он произнес жалобным, запинающимся голосом:
— Я вышел подышать воздухом! Ох… вот именно… подышать воздухом. Что-то мне душно…
Он выглядел крайне несчастным.
Мы пошли дальше. Он окликнул нас вдогонку:
— А вы кто такие?
Мы не посмели ответить. Его крик был скорее мольбой о помощи, чем вопросом.
— Ладно, идите… идите себе!..
И он исчез в потемках.
— Надо же, как ему плохо, господину кюре. Что это с ним?
— Видать, они его там, в общинном доме, подпоили как следует, — ответила Ромена.
Звуки гармошек раздавались уже совсем близко. Всего два дома впереди скрывали от нас площадь; мы проскочили между ними. Горевший факел освещал фонтан, оставляя в полутьме все окружающее. Сперва мы различили небольшие группы мужчин, вроде бы неподвижных; всмотревшись, мы поняли, что они пляшут. Они плясали друг с другом, не отрывая ног от земли, но сообщая своим телам колебательные или вращательные движения, каковые диктовал скорее хмель, нежели ритм мелодии губных гармошек, на которых музыканты играли кто во что горазд. Один из мужчин переходил от танцора к танцору, держа оловянный кувшин и деревянную кружку; каждый пил сколько хотел. Казалось, во всех этих людей вселилось какое-то огромное, несоразмерное с ними существо; оно душило их, приковывало к земле. Их губы с превеликим трудом выплевывали слова, вернее, изуродованные обрывки слов. Однако, невзирая на это, пьяный кураж заставлял их держаться чрезвычайно прямо, не давая падать с ног. Они были всецело поглощены собой и тем неудобным гостем, что повелевал ими изнутри, ввергая в экстаз и в уныние, и не обратили на нас ровно никакого внимания.
На сей раз мы угодили в самое средоточие праздника, о котором мать говорила: «Это уже не праздник Тела Господня, а дьявольский шабаш».
Тем не менее здесь присутствовали двое-трое детей и несколько женщин; они стояли поодаль, не желая плясать вместе с этими пьянчугами; одна только Жанетта, слегка придурковатая девица, вечно развлекавшаяся с мужчинами, вошла в круг. Говорили, что она спускалась в Праньен, когда там никто не жил, и все деревенские парни по очереди наведывались к ней.
От этого сельского бала с его медлительной пляской у фонтана веяло одновременно странным спокойствием и напряжением.
Никого из моих братьев тут не было. Я заметила Марсьена и стала искать глазами Реми. Он стоял в группе мужчин, скрытой потемками. Я увидела, как блеснули его глаза из-под надвинутой войлочной шляпы. Днем эти глаза были всего лишь парой темных провалов, зато ночью, особенно такой ночью, в них горели красноватые огоньки. Из всех собравшихся мужчин мы лучше всего знали его да еще Равайе. Но мы поостереглись заговаривать с ними; пьяные внушали нам страх, заставлявший держаться от них подальше.
И еще жалость. Впервые мне стало жаль Реми, впервые я почуяла в нем какую-то невероятную приниженность, точно у побитой собаки, и это меня удивило. Он был беззащитен, его мог обидеть кто угодно. Пользуясь этой слабостью, его душа выскользнула из темницы, где он обычно держал ее взаперти, и предстала перед нами обнаженная и безоружная. Неужто таков был настоящий Реми? Я не могла в это поверить.
— Видала, какой он? — сказала я Ромене.
— Да, невеселый.
У меня вдруг возникло нелепое желание подойти к нему, но я не посмела.
— Гляди, там его жена.
— Ага.
Среди жен, державшихся по другую сторону площади, я увидела Маргариту Карроз, в черной шали, накинутой на плечи. Справа от нее стояла жена Марсьена, Луиза. Чего они ждали?
Мы забыли, что нам давным-давно следовало вернуться домой, что мать наверняка беспокоится.
— Они даже играть уже не способны! — насмешливо бросила Ромена.
Губные гармошки и впрямь издавали нелепые звуки, напоминавшие не то кошачье мяуканье, не то кукареканье, не то ржание мулов.
— Ладно, пошли! — сказала Ромена, хватая меня за руку.
Но вместо того чтобы бежать домой, мы продолжали торчать на площади.
Я почувствовала, что Реми глядит в нашу сторону, глядит с такой неистовой силой, что мне почудилось, будто его взгляд расталкивает нас.
Я обернулась. Позади стояли Барнабе с Теодой. Давно ли они были тут? Да нет, наверняка только что подошли. Я испугалась, что они нас узнают.
— Пошли отсюда скорей, — шепнула я сестре.
Флавьен, тот самый парень, что угощал всех вином, подошел к ним и предложил выпить. Брат выпил, а Теода отказалась. Еще бы, разве она коснется губами кружки, к которой прикладывались все подряд! Затем виночерпий направился к той компании, где стоял Реми; приподняв кувшин, он наполнил кружку и поднес ему.
Раздался глухой возглас. Мы увидели, как Флавьен пошатнулся, и его лицо залила кровь; Реми яростно отбивался от тех, кто его удерживал.
Никто даже не крикнул. Все произошло мгновенно и втихую, если так можно выразиться. Реми и Флавьена растащили в разные стороны. Теода и Барнабе не двинулись с места. Да и заметили ли они случившееся?
Кто-то подобрал упавший наземь кувшин и заменил грязную кружку чистой. Праздник с его хмурым, надрывным весельем продолжался, и чудилось, будто каждый участвует в нем лишь наполовину, сберегая себя для другого торжества, лелея в душе ожидание чего-то, что никак не сбывалось, ожидание, иногда предшествующее важному событию… словно этот праздник был ненастоящим, словно где-то готовился другой, истинный.
Мать так никогда и не узнала, что мы побывали на «бесовском шабаше». По возвращении мы нашли дверь отпертой. Все уже спали. Барнабе, возможно видевший нас там, не обмолвился ни словом. Бедняга Барнабе — теперь он будет видеть вдвое хуже. В июле месяце он повредил себе глаз. Непонятно, как такое могло случиться. По его словам, это произошло из-за неловкого движения: он чинил башмак и наклонился слишком низко; острие шила вонзилось ему в глаз, но проткнуло только зрачок, не затронув остальное. Внешне он почти не изменился. Издали оба глаза выглядели одинаково, и, только подойдя вплотную, можно было разглядеть мутное бельмо, прикрывшее этот мертвый зрачок.
Однако в работе это его не стесняло.
— Ну вот, теперь у меня кривой муж, — говорила Теода.
— Ничего, я привыкаю, привыкаю помаленьку, — отвечал он.
После того праздника, когда красота Теоды поразила всех его участников, к ней начали присматриваться и обнаружили то, чего до сих пор не замечали.
Все увидели, что ее лицо с легким румянцем на высоких скулах, которое она старательно оберегала от солнца, отличается ровным и нежным цветом. Что у нее серо-голубые глаза с крошечными зрачками; вечером они расширялись, делая свою хозяйку темноглазой. Когда она впадала в гнев или страстно хотела чего-нибудь, радужная оболочка увеличивалась, и в ней поблескивали желтые искорки. Эти глаза взирали на людей пристально, бесстрашно и бесстрастно. Но видели ли они кого-нибудь? Казалось, они смотрят сквозь вас, куда-то вдаль, устремляясь к иной цели.
Она ходила по улицам, слегка изогнувшись в талии и опустив руки; они были неподвижны, зато кисти то и дело вздымались, рассекая воздух, точно два весла. «У нее всегда такой вид, будто она на праздник идет», — говорил Эрбер, вернувшийся в деревню.
Она носила блузку из беленого холста, а поверх нее кофту на пуговицах, обычно расстегнутую, чтобы легче дышалось. Черная прядь падала ей на щеку, она ее не поправляла… Она ничего не видела. Только вслушивалась в победную песнь своего тела. Обеими руками она хватала воздух, притягивала к себе, куталась в него. Она знала, что он насыщен желанием Реми. В пламени его взгляда ее тело расцветало. И тогда она становилась более чем красивой — она жила. И это ощущение жизни возносило ее, выталкивало из нее самой. Похоже, все это чувствовали: куда бы она ни шла, люди расступались перед ней так, словно на них надвигалась великанша. Она не удостаивала их взглядом.