— Ну да, Бесоцкую, — лапидарно подтвердил Боря.
— Знаю, конечно, — сказал я.
— Сможете поговорить с ней?
Рябчик, по-прежнему невидимый гончей, перетаптывался в траве все шумнее, от него исходили призывные волны будоражащего нюх, жаркого запаха желанной добычи.
— О чем поговорить? — спросил я.
— О чем с ней поговорить? Естественно о чем. О скидке. А ребята платят черным налом — нигде никаких документальных следов, выгодно им, выгодно всем.
Рябчик выметнул себя в воздух. Но что было делать гончей? Она дрожала, вытянув прутом хвост, смотрела завороженно на пленительно плещущую крыльями, одетую в перья плоть, знала, что это ее добыча, но как завладеть ею, как добыть?
— Почему говорить с Бесоцкой? — спросил я. — Она под Терентьевым.
Боря смотрел на меня взглядом, полным укоризны.
— Да нет, с нею надо говорить, — сказал он. — Терентьев тут ни при чем. Она же этими делами в программе крутит. Выгодно ребятам, выгодно ей, и вы с процентом. Ребята надежные, не из клозета откуда-нибудь, крыша у них охрана самого президента.
«Черный нал», «крыша», «подстава», «кидалово» — именно тогда я впервые услышал все эти слова, которые через год-полтора войдут в самую обыденную лексику. Новая жизнь только начинала вылепливаться, еще не обрела формы, все еще было просто, без затей.
Бог не выдаст, свинья не съест, повторял и повторял я про себя, как вонзал в себя шпоры, летя в лифте на нужный этаж ловить Бесоцкую. Даже если она укажет на дверь, мне на ту уже все равно указано.
Ни на какую дверь Бесоцкая мне не указала. Она была обстоятельна и деловита. Она выслушала меня, полезла в висевшую на спинке стула сумку, извлекла оттуда толстую записную книжку в черном переплете, полистала, посидела над какой-то записью, наставив на нее толстый, отягощенный крупным золотым перстнем палец, молча пошевелила губами — и предложение надежных ребят, посланное птичьей почтой с Соколом Сорокой и подхваченное мной, почтальоном-посредником, было принято.
Назавтра, чуть меньше, чем сутки спустя, я вышел из офиса Бориной компании, имея во внутреннем кармане пиджака пятнадцать тысяч долларов. Меня слегка покачивало, словно эти пятнадцать тысяч были не в сотенных и пятидесятидолларовых купюрах, а сплошь монетами. Я пошел к лифтам — и меня развернуло, понесло по коридору, и я влетел в туалет. Пронесся к открытой кабинке, захлопнул за собой дверь, замкнул ее, сел на стульчак и вытащил из кармана перехваченную красной аптечной резинкой пачку. Никогда в жизни я еще не имел дела с такими деньгами. Мне нужно было подержать их в руках. Ощутить их. Пересчитать. Хотя, принимая деньги у Бори, я уже пересчитывал купюры. Но тот пересчет под его приглядом был не в счет.
Сто, двести, тысяча, две тысячи, три, считал я. В пачке было четырнадцать с половиной тысяч. И пятьсот долларов отдельно. Я достал из кармана эти пятьсот и пролистнул их. Четырнадцать с половиной и пятьсот получалось пятнадцать тысяч. Обалдеть.
Я затолкал пачку в четырнадцать с половиной тысяч в один карман, сунул теперь пятьсот в другой, поднялся со стульчака, спустил для конспирации воду и, открыв дверь кабинки, вышагнул наружу.
Я вышагнул — и из меня вырвался смешок. Перед зеркалом, спиной ко мне, стояла и расчесывалась щеткой женщина. Она стояла ко мне спиной, но в зеркале я видел ее лицо — это была звезда нового телеканала, выходящего в эфир по вечерам на одной кнопке с учебным. Звезда тоже увидела меня в зеркале. Лицо ее как осветилось — так широко у нее раскрылись глаза. Следом она повернулась ко мне.
— Что вы здесь делаете?
Удивление в ее голосе было смешано с негодованием.
— Пардон! — сказал я. — А вы?
— Я там, где положено, в дамской комнате. А что вам в ней нужно?
Я быстро глянул по сторонам — на стенах вокруг не было ни одного писсуара. Я так мчал пересчитать деньги, что не заметил, в какой туалет влетел.
Теперь из меня вырвался уже хохот. Гомерический — это, наверно, говорят про такой.
Так, хохоча, сгибаясь от сотрясающих меня конвульсий, я и вывалился в коридор. Шел по нему — и сотрясался. Надо полагать, то было нервное.
Спустя полчаса я вышел из здания телецентра на улицу. В кармане от пятнадцати тысяч у меня остались те самые, лежавшие отдельно пятьсот долларов. Но это были мои пятьсот долларов. Пятьсот баксов в конце 1992-го! Колоссальные деньги.
Вспоминая позднее это событие, я думал: а ведь дерни я с доверенными мне пятнадцатью тысячами — и Боря бы меня не нашел. Я бы снялся от Ульяна с Ниной, не оставив координат, — и все, ищи-свищи меня.
Но я, владея в течение получаса пятнадцатью тысячами, даже и не подумал ни о чем таком. В голову не пришло.
Деньги, вновь зашуршавшие у меня в кармане, оказались мне очень кстати (когда, впрочем, они некстати?). Они были нужны мне не только для того, чтобы освободиться от ненавистных ночных бдений в стылом броневике киоска. Мой роман с Ирой, вместо того чтобы угаснуть подобно залитому дождем костру, разгорался, как будто в этот костер плеснули бензина, набирал скорость, ревел курьерским, рвал в клочья воздух — несся так, что в голову невольно закрадывалась мысль о стоп-кране.
После той ночи в Ириной квартире у меня получалось избегать ее целую неделю. Я даже не ходил в буфет, чтобы ненароком не столкнуться там с нею. И все же встреча была, разумеется, неизбежна — как идущему по железнодорожным путям рано или поздно не миновать грохочущего на него или догоняющего сзади поезда.
Не знаю, кто из нас был идущим по путям, кто поездом, но встреча наша так и произошла: мы столкнулись с нею в стеклянных дверях Стакана — я входил, она выходила.
— Привет, — сказал я.
— Привет, — отозвалась она и остановилась, загородив мне проход. Во взгляде ее я увидел негодование. То самое, когда впервые обратил на нее внимание в буфете. Томилась в очереди и, с усилием смиряя себя с пустой тратой времени, негодующе смотрела в пространство перед собой.
Так мы стояли в дверном проеме, глядя друг на друга, пока кто-то сзади не потеребил меня за рукав:
— Проходите? Туда, сюда?
— Туда! — повела подбородком Ира, указывая на улицу, и я, будто выдавливаемый ее взглядом, как поршнем, попятился, попятился и выпятился наружу, освободив проход.
Ира, напоминая мне своими движениями юркую ловкую змейку, быстро выскользнула следом за мной и, когда я остановился, все продолжала скользить, вмявшись в конце концов в мою грудь своей.
— Что за хамство! — произнесла она, поднимая ко мне наверх лицо. Трахнуть двух сестричек — и исчезнуть. Не хамство? Если не хамство, то что?
Она знала! Сестра ей все рассказала!
— Нет, сразу двух — и смыться, как нас святой дух посетил! Негодованием в Ириных глазах, имей оно эквивалент в градусах Цельсия, можно было бы испепелить меня, как напалмом.
— Ну так и если… так что? — сумел произнести я.
— А то! — сказала она. — Куда делся? С какой стати?
Много времени спустя, когда в тупике, куда естественным образом зайдет наш роман, уже вовсю будет буйствовать лопух, раздумывая над тем, что ее заставило так впиться в меня — при том, что у нее, без сомнения, не было недостатка в желающих ее благосклонности, — я неизбежно приходил к заключению, что все дело в двойной постели той ночью. Ее распаленной неутоленным желанием сестре оказалось угодно воспользоваться для тушения пожара мной, потому что я только что занимался этим же самым с Ирой, Иру, в свою очередь, обуяло чувство собственницы: она возжаждала переутвердить свои права на меня.
Короче говоря, теперь я регулярно стоял на вахте у паровозной топки, меча в ее пышущий жаром зев новые и новые лопаты угля, разгоняя наш курьерский до той самой бешеной скорости: мотался с обжитого мной еще во времена армейской службы Курского вокзала, держа всю дорогу Ирину руку в своей, на дачу ее родителей, и не менее регулярно, по долгу ее бойфренда (еще одно слово, которое я тогда узнал), мотался с нею по всяким модным питейным местам, которых, слава богу, было еще не столько, сколько сейчас, но которые пылесосом выметали деньги из кармана не слабее нынешних. Киосочных моих доходов на эту бурную личную жизнь не хватало, я уже задолжал Стасу около сотни зеленых, — еще бы не кстати были пятьсот баксов, что я срубил посредничеством!
Стас, получив от меня долг, так и расцвел.
— Ты молоток, Сань, ты молоток! — повторял и повторял он, слушая мои победные реляции о том, как я срубил капусту. — Ты молоток!
По тому, с каким удовольствием он повторял это, с какой радостью пересчитывал деньги, я отчетливо чувствовал: он опасался, что не видеть ему ссуженных мне баксов как своих ушей.
Но мне предстояло и огорчить его.
— Стас, я сваливаю, — сказал я.
Он, в упоении своей радостью, не понял меня.
— Сваливай, конечно. Я и сам с усам. Оторвись, чтоб небо пылало. Ночь твоя.