Хотя и нельзя было сказать, что девушка выказала по отношению к нему особую любезность, Александр все же был тронут тем, что она о нем не забыла и даже проявила заботу, на свой лад, разумеется.
Когда он вошел в кабинет, он заметил, что окно открыто и что в помещении холодно и сыро. Прежде всего у него мелькнула мысль о краже, но он тотчас же прогнал ее, ибо, по сути, что можно было здесь украсть? Валявшиеся повсюду белые перышки и пятна птичьего помета на полу и на столике свидетельствовали о том, что ночью в кабинете нашли себе убежище от холода птицы, быть может, голуби. Оказался испачкан птичьим пометом и переплет одного из словарей; Александр попытался очистить его при помощи бумажного носового платка, но без особого успеха. Конечно, лучше пока оставить все как есть, чтобы помет высох, потом надо будет попытаться отскоблить его ножом. Он подобрал перья (без сомнения, голубиные) и бросил их в мусорную корзину.
Ночное вторжение «пернатых гостей» взволновало Александра в гораздо большей мере, чем следовало, но все дело было в том, что он, вообще-то любивший птиц и с интересом наблюдавший за их жизнью, питал к голубям неприязнь, нет, не просто антипатию, а настоящее отвращение. Да и какие иные чувства могли вызывать эти прожорливые и похотливые создания, с бессмысленно-глупым взором масляно поблескивающих крохотных глазок, с хищно загнутыми клювами?! Какие чувства могли вызвать эти гадкие птицы, которые только и знали, что пачкать своими экскрементами фасады зданий и прекрасные статуи?! Он иногда говорил, что не хотел бы, чтобы какой-нибудь голубь вдруг оказался у него над головой, потому что эта гадкая птица уж наверняка его не помилует, как не помилует и никого другого… Наделает на голову, а ты потом отмывайся! Он вспоминал о том, что в некоторых городах, и особенно в Венеции, на площади перед собором Святого Марка его охватывал настоящий ужас, когда огромная стая голубей садилась на брусчатку или, напуганная чем-то, взлетала, громко хлопая крыльями. Это была туча, грозная туча! Он подумал, что надо будет впредь всякий раз тщательно закрывать окно, ибо эти птицы, глупые лишь на первый взгляд, а на самом деле весьма хитрые, могли вторгаться в кабинет по ночам и в конце концов, чем черт не шутит, вздумали бы тут еще и гнездо свить!
Александр заметил в углу еще одно перышко, нагнулся, чтобы его поднять, и в тот момент, когда он выпрямлялся, зажав его между большим и указательным пальцем, он увидел, как за стеклянной дверью в коридоре промелькнул силуэт Марины, с которой он встретился взглядом. Александр несколько смущенно ей поклонился, и она ответила на его поклон коротким, каким-то суховатым, как ему показалось, кивком, а затем очень быстро отвела глаза.
Увидела ли она на переплете книги отвратительное пятно? Вполне возможно… и если она сейчас ничего не сказала, то рано или поздно она все же не преминет упрекнуть его в том, что он не сдержал обещания не портить книги. Какая досада!
Хотя коридор, куда выходила дверь кабинета, был вновь совершенно пустынен, Александр поспешно накрыл книгу листком бумаги. Да, день начинался плохо. Ну вот, настроение испорчено, а с дурным настроением какая уж работа!
Александр собрался было уже открыть лежавшую перед ним папку, как вдруг перед его мысленным взором почему-то всплыла книжная лавка Бурбаки в Салониках. В этом книжном магазинчике, напоминавшем не то огромный грот, не то пещеру, громоздились тысячи и тысячи книг. Беспорядок там царил поразительный, но не менее удивительным, чем первозданный хаос, было присутствие в таком неподходящем месте большого попугая, часто неподвижно восседавшего на самом верху колонны, поддерживавшей свод; набросанные у подножия колонны газеты кое-как защищали от помета самые ценные книги. Пестрая птица то мелодично посвистывала, то пронзительно кричала, то издавала странные звуки, отчасти напоминавшие куриное квохтанье, а отчасти неразборчивое бормотание косноязычного человека. Иногда попугай расправлял крылья, взлетал и делал большой круг, а затем возвращался на привычное место. На газетах виднелись кучки зеленовато-желтоватого птичьего помета, но хозяина лавчонки они, казалось, нисколько не волновали; он сидел за конторкой, погрузившись в чтение, очки сползали ему на кончик носа, он отвлекался от чтения только для того, чтобы ответить длинной заливистой трелью на трели попугая. Удавалось ли ему хотя бы иногда продать что-нибудь из выставленных в витринах и на стеллажах книг? Хотя старый букинист и выглядел довольно преуспевающим — одет был элегантно, всегда свежевыбрит, на руках поблескивали дорогие перстни, да и пахло от него дорогим одеколоном, — задаваться таким вопросом было вполне уместно.
Так как Александр не знал греческого, а Бурбаки — французского, то они могли общаться и обсуждать проблемы литературы только при помощи «посредника», молодого человека, служившего в лавке продавцом, странноватого типа, чопорного и раболепно-заискивающего одновременно, но имевшего одно несомненное достоинство: он великолепно владел французским.
Иногда они обедали в тавернах, в чудесных беседках из виноградных лоз. Бурбаки был холост, словоохотлив, благороден и щедр. Очень быстро стало ясно, что гораздо больше, чем Флобер или Юрсенар, его интересовала Элен. Продавец-переводчик, которого выпитое вино с чуть смолистым привкусом делало более естественным, переводил комплименты, любезности, тонкие намеки и остроумные шутки Бурбаки. Александр надеялся, что Элен отнесется к создавшемуся положению с юмором, но однажды вечером в отеле он был вынужден признать очевидное: его жена была явно очарована старым фатом, которого она находила «изысканным», «очаровательным», «бесподобным». Изумленный Александр ощутил укол ревности. Он хотел, чтобы она принадлежала ему вся, целиком, и вдруг он обнаружил, что какая-то ее часть отделилась от него и отдалилась. Он обнаружил, что в каком-то смысле уязвим, и был этим совершенно ошеломлен. На лице Элен он подмечал признаки зарождающейся страсти, которая могла бы разлучить их, если он не предпримет мер, соблюдая при этом предельную осторожность. Его богатое воображение рождало порой настоящие приступы бреда, во время коих ему мерещились ужасающие сцены… На людях он, разумеется, всячески старался держаться и не выдавать дурное расположение духа, но это ему плохо удавалось, он выглядел угрюмым. Через несколько дней он воспользовался первым попавшимся предлогом, чтобы покинуть Салоники: сослался на то, что плохо переносит изобиловавшую посторонними и часто весьма неприятными запахами атмосферу этого города (кстати, воздух в городе и вправду нельзя было назвать чистым и свежим).
От Салоник в его памяти самым четким и ясным воспоминанием оставалась картина той части книжной лавки, где валялись газеты, на которых виднелись полузасохшие кучки и пятна птичьего помета.
Прошло десять дней с того момента, как Александр в первый раз переступил порог библиотеки, но он едва ли отдавал себе в этом отчет, ибо утратил ощущение времени, а так как библиотека работала ежедневно, то у него даже не было нужды следить за календарем.
Он вставал довольно рано, завтракал в столовой отеля и «отправлялся на работу» по уже ставшему привычным маршруту. Он здоровался с дежурной библиотекаршей, все утро читал, затем ненадолго отлучался из кабинета, чтобы наскоро проглотить скромный обед в кафетерии, и потом, после возвращения в библиотеку читал уже до вечера.
Он все дальше и дальше углублялся в дневник Бенжамена Брюде, как первопроходец углубляется в непроходимые джунгли, одновременно необычайно опасные и манящие, завлекающие, чарующие, где под покровом полумрака прячутся хищные животные и растут ядовитые деревья и цветы. По мере чтения первых трех папок перед Александром все четче и четче проступала картина, складывавшаяся из описаний, сделанных угловатым почерком, где буквы, обычно и так очень узкие, иногда превращались просто в микроскопические. Итак, то была картина очень одинокой и неспокойной юности, о которой Бенжамен во время их встреч и бесед никогда не рассказывал, а если потом ему и приходилось вспоминать об этом периоде своей жизни, то он тотчас же с отвращением резко прерывал разговор и менял тему.
Между пятнадцатью и семнадцатью годами Брюде продолжал жить с чувством крайней тревоги, неловкости и дискомфорта, впадая попеременно то в беспредельное отчаяние и уныние, то приходя в бешеную ярость. Он все более и более тяготился присутствием членов своей семьи, он ненавидел их все сильней и сильней, а потому торопился избавиться от их общества. Лицей он тоже ненавидел и презирал, он стремился там держаться подальше от своих соучеников, замыкался в себе; его острый ум и образованность приносили отличные результаты, хотя он не подчинялся никаким правилам и требованиям дисциплины. Он был в числе лучших учеников, выделялся из серой массы, но и это его не радовало, так что он мечтал поскорее покинуть лицей так же, как мечтал вырваться из лона семьи. Он прошел первую стадию анорексии, едва не уморив себя голодом, потому что отказывался есть мясо убитых животных и вообще питал отвращение к пище, так как ему повсюду мерещились черви и личинки, кишевшие в гнили и плесени. Для него рот, поглощающий пищу, челюсти, пережевывающие ее, и глотка, ее проглатывающая, были столь же непристойны и гадки, как испражняющийся зад.