2) Маттаниа повидался с Чипри, говорил с ним о Кастелли, неоднократно приходил к нему домой, оказал ему кое-какие услуги, несколько раз бывал с ним в кабаке. Все это Чипри подтвердил, он был единственным из обвиняемых, кто — может быть, по сговору в тюрьме Кастелламаре, когда арестованные содержались все вместе, — признал, что знаком с Маттаниа и временами с ним общался.
3) Мы твердо знали, что Маттаниа бывал в доме у священника дона Аньелло и монсеньора Калькары; но мы хотели еще больших доказательств. Поэтому мы вызвали Маттаниа и занесли в специальный протокол сделанное им описание апартаментов священника Аньелло и монсеньора Калькары; разумеется, только тех комнат, куда он был допущен. Он описал их во всех подробностях. В доме священника Аньелло он описал лестницу, помещение под навесом, сапожника, который там работает, двух служанок, старую и молодую, дверь, залу, окно с решеткой, стол у стены, кресло, диван и стулья. В апартаментах монсеньора Калькары он описал прихожую, полутемную комнату слева, освещенную лишь узеньким оконцем, третью комнату — с письменным столом у стены, прочую мебель, книжный шкаф, кресла, окно, картины, — словом, всю обстановку. Мы в сопровождении архитектора совершили осмотр на месте… Все, что описал Маттаниа, оказалось абсолютно точным! Следовательно, он и в самом деле входил в эти комнаты и пробыл там достаточное время для того, чтобы запомнить расположение и форму дверей и окон, мысленно составить инвентарный список. Но почему священники Аньелло и Калькара опровергают это? Почему вся их прислуга утверждает, что никто никогда не входил в квартиры их хозяев? Тот неопровержимый факт, что Маттаниа входил в эти комнаты, сообщает истинность его рассказу о том, что там делалось и говорилось; ведь если бы делались дозволенные вещи, в которых можно было бы признаться, то здравомыслящие священники не преминули бы рассказать об этом».
Но во время второго допроса монсеньор Калькара был вынужден признать посещения Маттаниа: «За четыре или пять дней до моего ареста какой-то неизвестный явился в мой дом в послеполуденный час. Меня не было дома, и он попросил у служанки позволения войти, чтобы написать мне записку, действительно написанную и оставленную им. Уходя, он сказал, что зайдет в тот же вечер в восемь часов. Когда я вернулся домой, служанка рассказала мне об этом человеке и передала записку, но я, думая, что речь, как обычно, идет о милостыне, не стал ее читать и бросил на стол среди ненужных бумаг. Вечером неизвестный явился (Калькара описывает его внешность, называет имя — Орацио, йо говорит, что фамилию забыл). Он стал рассказывать мне про Паскуале Мазотто, называвшего себя моим крестником (Калькара не говорит — правда это или ложь), и просил сжалиться над ним и назначить ему ежемесячное пособие. Я ответил, что никогда не выплачиваю пособий, а оказываю милость кому хочу и когда хочу; что преступление Мазотто огромно и самое большее, что я могу сделать — изыскать способ помочь его детям. Тогда неизвестный ушел, бормоча себе под нос слово «правительство». Я уверен, что эта записка все еще находится в моем доме, и я попрошу племянника отыскать ее и предъявить суду».
В этом пункте прокурор, строго говоря, допустил ошибку: он не приказал немедленно обыскать квартиру монсеньора Калькары. Может быть, потому, что он уже имел достаточно неприятностей в результате первого обыска; а может быть, и потому, что, присутствуя при этом, убедился, что обыск делался тщательно и, если бы записка существовала, ее не преминули бы найти. Но подчас ошибки дают такие плоды, каких не получишь при правильном ведении дела.
Прокурор не ожидал, что ему принесут эту записку, поскольку Маттаниа уверял, что он ее не писал. Но два дня спустя к нему явился синьор Франческо Калькара, племянник монсеньора, с известием, что «в корзине для ненужных бумаг» он нашел эту наинужнейшую для доказательства лживости Маттаниа записку и вручил ее нотариусу Альбертини. Через два часа она была на столе у прокурора. Думается, что он пережил момент растерянности, даже паники: «Действительно, почерк настолько походил на почерк Маттаниа, что в авторстве нельзя было сомневаться, особенно подпись была точь-в-точь его». Вызвали для объяснений Маттаниа, который на очной ставке с монсеньором Калькарой с такой убедительной искренностью утверждал, что он никогда не писал этой записки, что прокурору не оставалось иного средства, кроме экспертизы: официально — чтобы установить истину, а неофициально — чтобы впредь со спокойной совестью доверять своему осведомителю. Из элементарной предосторожности он поручил это дело обвинительной коллегии Апелляционного суда в Милане. Через несколько дней судебный следователь Бельмондо сообщил, что эксперты с легкостью констатировали подделку; «факт подлога был установлен не путем чьих-либо оценок или суждений, а на основании доказательств физического порядка, ибо обнаружили надпись тончайшим пером другими чернилами, поверх которой был затем нанесен видимый текст».
Результат экспертизы означал победу Маттаниа. Ведь правительство, полиция, квестор Болис уже готовились снова засадить его в тюрьму. Да к тому же в довольно далекую тюрьму. В Генуе.
Правительство, Сенат, палата депутатов, судейские лица высшего ранга, газеты — буквально все желали узнать от прокурора Джакозы и следователя Мари, каким образом такой человек, как Сант'Элиа, который «приветствовал» национальное единство и даже подкрепил свои приветствия небольшой денежной суммой, за столь краткий промежуток времени мог превратиться в сторонника реставрации Бурбонов. Прокурора Джакозу и следователя Мари спрашивали об этом. А они хотели задать подобный вопрос Сант'Элиа, да только не могли этого сделать.
Не будучи знаком с князем Сант'Элиа, но немного зная историю Королевства обеих Сицилий, Джакоза отвечал, что «история и в наше время не скупится на подобные примеры и в особенности — история Неаполя и Сицилии: с эпохи норманнов, а затем во времена швабского, анжуйского, арагонского владычества[37] эта история была лишь непрерывной вереницей баронских заговоров с целью изгнать нового синьора и вернуть прежнего, чтобы затем свергнуть старого и посадить на его место нового. Чему же удивляться, если в этой цепочке предательских сговоров богатый патриций совершает измену без разумно объяснимой причины?» И Джакоза в свою очередь задает вопрос тем, кто требует от него найти причину, объясняющую поступки, в которых обвиняется Сант'Элиа: «Да разве факты перестают быть фактами только потому, что мы не можем подобрать им подходящее объяснение? Только потому, что никто не понимает, какие мотивы могли толкнуть князя Сант'Элиа на заговор, мы должны a priori отрицать и его участие в заговоре, и те непреложные факты, что его уличают? Мотивы! Да кому дано проникнуть в сердце человеческое? И разве редко встречаются люди, совершающие необъяснимые действия?»
В среде наемных исполнителей, как мы видели, также возникал этот вопрос: почему князь Сант'Элиа устраивает заговор против правительства, столь щедро одарившее его почестями и должностями? И тот ответ, который дал Кастелли в разговоре с Маттаниа, в принципе не отличался от ответа, данного прокурором Джакозой. Это был ответ исторического и, как выразились бы теперь, социологического порядка.
«Те, кто умеет читать и писать и у кого есть деньги, — говорил Кастелли, — никогда не бывают довольны, они вечно строят заговоры, чтобы от всех что-нибудь заполучить, а мы, бедняки, рискуем жизнью и должны гибнуть, потому что мы их никогда не выдадим, мы не подлецы, как Д'Анджело, мы пойдем на смерть, не сказав ни словечка, чтобы нашим семьям продолжали помогать… Эти синьоры хотят сделать как в сорок восьмом году. Наверно, потому, что они не получили от Виктора-Эммануила доходных должностей, они берут деньги от Франческо Второго и хотят, чтобы снова была революция. А денежки их всегда прикроют».
Выли и другие причины общего порядка, которые помогают нам понять частные, личные мотивы Сант'Элиа. В этом ряду напоминание Кастелли о 1848 годе абсолютно уместно. Сколько было отречений, оправданий, клятв и уверений в вечной преданности династии Бурбонов, просьб о прощении, с коими почти все сицилийские аристократы обращались к тому самому королю Фердинанду, чье низложение они с энтузиазмом провозгласили как пэры и как депутаты «революционного» парламента[38]! Документы эти, мягко говоря, постыдные для всего класса в целом, их низость доходит до комизма самого грубого пошиба. Читая их, легко себе представить, что этот же класс, эти же лица четырнадцать лет спустя будут способны приветствовать бурбонскую реставрацию и просить прощения у Франческо II за свои кратковременные гарибальдийские и савойские заблуждения (вроде тех цветочков, которые, «заблудившись», падают на голову Лауры в канцоне Петрарки «Светлые, свежие, чистые воды»).