По мере приближения к Санкт-Петербургу цыганская парочка становилась от лютеющего холода все меньше и все белее, - в столицу доставили две красивые фарфоровые статуи, примечательные лишь тем, что у женщины вместо левого уха была прекрасная роза, а фаллос юного мужчины выдержал вес наполненного доверху золотыми монетами ведра, которое повесил на него ревнивый граф Платов. Скульптуры поместили в зальчике, примыкавшем к спальне императрицы, умиравшей от неведомой болезни. Заплаканные фрейлины и придворные дамы, посменно дежурившие у постели умирающей, находили утешение в соседнем зале, довольно успешно исполняя роль платовского ведра с золотом. Однажды ночью Нэрэзбэ неслышно вошла в опочивальню задыхавшейся императрицы, разметавшейся в жару на влажной постели, и проникла в тело государыни, внутри которого пребывала ровно девять дней. Екатерина выздоровела, и только после этого женщина с цветком вместо уха явилась пред ее очи. "Ты спасла мне жизнь, сказала императрица. - Странно: благодаря тебе то ли во сне, то ли наяву я побывала в Испании и Германии, умирала от жажды в Египте и от любви в Сербии, где была повешена рядом с возлюбленным. Как бы там ни было, ты изгнала из меня смерть". Госпожа Нэрэзбэ подарила ей фарфоровую жабу с рожками в виде короны, которую императрица с той поры держала на своем письменном столе. Государыня же подарила цыганке кольцо с надписью "Екатерине Великой от Екатерины Второй" и свободу.
Нэрэзбэ погрузили на ее кровать-фрегат и предали воле балтийских волн, прибивших ее к берегам Риги, где она несколько лет служила русалкой в цирке Меделя.
Сам старик Медель, удостоверившись в подлинности чешуйчатого хвоста, дал отставку всем прочим русалкам, возившим свои шелковые и каучуковые хвосты в чемоданах. Соперницы наняли убийц, но ни нож, ни пуля не смогли причинить ей вреда. И никому не удавалось извлечь из ее рта китайское яблоко - это был крошечный золотой шарик, искусно скрученный из звонкой и гибкой острой стальной ленты, которая, если яблоко проглотить, освобождалась от сдерживавшего ее меда горных пчел и, разворачиваясь, режущей спиралью иссекала внутренности в мелкое крошево, вызывая мучительную смерть. Находились мужчины, которые без ума влюблялись в прекрасную цыганку, владевшую секретом волшебного поцелуя, который навсегда запечатывал душу мужчины любовью, - и при этом оба холодели при мысли о китайском яблоке страшной смерти, прижатой языком к нёбу, о погибели, которую было невозможно выплюнуть, ни проглотить, ибо это грозило мучительной смертью одному из возлюбленных...
Цвета стала бывать у нас в доме, и однажды маме - она была врачом удалось осмотреть ее ухо.
- У нее прекрасный слух, - растерянно сказала мама. - И это действительно роза, которая, судя по всему, довольно скоро распустится в чудесный цветок. Тебя это радует, девочка?
- Я боюсь этого, - ответила Цвета. - Красота всегда сулит другую жизнь, которой я не хочу.
Отец лишь задумчиво кивал: видимо, он догадывался о том, чего боится эта тоненькая большеглазая красавица с ниспадающими на острые плечи пышными, тяжелыми, как летний дождь, кудрями.
Моя подруга жила в мире, которого я мог в любой миг коснуться руками и даже губами, но куда не был в состоянии проникнуть, чтобы стать своим. Впрочем, ни она, ни я этого и не желали.
Она учила ходить меня босиком по углям костра.
Полуприкрыв глаза и сосредоточившись, она крепко сжимала мою руку, и так мы молча стояли, пока не превращались в одно целое - с едиными легкими и одним ледяным сердцем, после чего смело ступали на раскаленные угли, не оставлявшие на босых ногах никаких следов. Так же сосредоточившись, она немигающим взглядом смотрела на лист бумаги в моих руках, пока он не вспыхивал, - я едва успевал отдернуть руки, чтобы не обжечься.
- Только не рассказывай об этом никому, - однажды попросила она. Никто из наших не знает, сколько во мне огня. Каждая цыганка рождается с пламенем внутри, но благодаря семье излечивается от огня - гаданием, воровством, родами или водкой. А я коплю в себе пламя: боюсь, однажды оно мне пригодится, чтобы спасти свою жизнь. Поэтому я никогда не захожу ни в церковь, ни в мечеть, ни в синагогу, - наша семья объездила всю Россию, прежде чем осесть здесь, - в любом храме мое пламя может вырваться наружу, тем более сейчас, когда Бог начал охоту на меня.
Охоту на нее начали и люди.
- У них гости, - сказал за ужином отец. - У них всегда гости, но эти особые. Белый Цой с братьями.
Он не стал объяснять, кто это такие, но в тот день я впервые увидел, что вместо записной книжки он сунул в кобуру служебный пистолет, проверив, заряжен ли он.
Утром, когда я зашел за Цветой, - за три года нашего знакомства цыгане привыкли не обращать на меня внимания, - первый, кого я увидел, был Белый Цой, сидевший в обществе Кота-в-шляпе и потягивавший дрянное вино из большой синей кружки. Он спросил о чем-то хозяина, после чего улыбнулся мне ровными рядами блестящих золотых зубов и, не убирая ног со стола, с полупоклоном в знак приветствия снял белую широкополую шляпу. На лбу у него была дыра, в которую он с той же улыбкой глубоко засунул палец и высморкался.
- Память от одного бандера - на всю жизнь. - Он вынул палец, тщательно обтер его носовым платком и аккуратно надел белую шляпу. - Значит, ты сын крысолова. А я свою совесть в детстве съел с соплями. - Он тихо добродушно рассмеялся. - Не бойся: я не убийца. Я вор. Меня любят, и мне многие помогают. Мужчины, женщины, дети - все считают за честь помочь Белому Цою. Даже маленькая царица. Правда?
Цвета схватила меня за руку и поволокла к выходу.
Был жаркий исход лета. Мы сидели в проволочных зарослях донника на берегу мазутного озера, спиной к высокой железнодорожной насыпи, над которой в выжженном небе истомно гудели провода.
- Только ничего не рассказывай отцу, - глухо попросила Цвета.
- Он знает про Белого Цоя.
- Ничего он не знает. Белого Цоя боятся все цыгане. Он отмороженный, как у нас говорят. Кот-в-шляпе боится его до икоты.
- И ты?
- И я. Старуха молчит. Я всю ночь шептала ей про Белого Цоя, но не услыхала от нее никакого совета. Она не пойдет против Цоя. Она не хочет, чтобы я была чистой цыганкой, но я должна добиться этого сама. Так она считает. Она мне в этом не помощница и не советчица: против семьи она не пойдет, иначе навсегда останется одна. Времена-то изменились... Даже если здесь появятся другие цыгане, еще неизвестно, захотят ли они иметь дело с царицей. - Она решительно встала. - Пойдем купаться.
В тот день мы больше целовались, чем купались и загорали. Тело ее было так горячо, что на моей коже оставались ожоги, которые Цвета зализывала своим целебным языком.
Когда пришла пора собираться домой, она вдруг спохватилась:
- Отвернись: у меня выросли сиськи.
Я смотрел на нее с улыбкой.
- Покажи.
Она тоже улыбнулась - печально.
- Мужчина берет, а не просит. Но я тебе и это прощаю. Ты поможешь мне, если что-нибудь... если Белый Цой...
Я кивнул: да.
Она развязала платок, которым обвязывала грудь.
Поздно вечером мать открыла Цвете дверь и отступила в сторону в легком ошеломлении: на девушке было белое платье, а пахнущие сандаловым маслом волосы зачесаны набок, чтобы всем была видна раскрывшаяся полностью и чудесно благоухающая роза там, где у других женщин находится левое ухо. На ней были туфли на высоких каблуках, смуглую высокую шею обхватывала белоснежная нитка жемчуга. На сгибе локтя висела тонкого плетения корзина, накрытая свежей холстинкой. Отец подал ей руку и помог подняться по узкой лестнице на второй этаж, в мою комнатку.
Сверкая глазами, змеясь тонким телом и раскачиваясь на каблуках, распространяя запахи сандалового масла и только что распустившейся зрелой розы, она явилась бредовым видением в моем жилище с дощатым полом и низким потолком, оклеенным белой бумагой, осторожно присела на краешек тахты, поставила на пол корзинку и, взяв из стоявшего у письменного стола ведра крупное красное яблоко, хищно впилась в сладкую мякоть - сок потек по щекам и подбородку.
Повинуясь ее безмолвному приказу, я достал из корзинки бутылку шампанского и два бокала.
- Мне лучше ни о чем не спрашивать?
- Лучше. - Она встала, подняла бокал. - День гнева... Господи! Будь прокляты все девы цыганского мира! Будь проклята Нэрэзбэ этой жизни!
Выпив шампанского, она скинула туфли и сказала, глядя мне в глаза:
- Отныне мы муж и жена. Если ты этого хочешь, то я этого хочу в тысячу раз сильнее. Не осквернится тело без соизволения души. Можешь не выключать свет, милый.
Через час она очнулась.
- Что это ты бормотал, на каком языке? - прошептала она, водя кончиком языка по моим губам.
- Mollior anseris medulla, - пробормотал я, - целоваться с тобой хочу я, с нежной, нежной, пуха гусиного нежнее...