Но Франца Биберкопфа это не удовлетворяет. У него ушки на макушке! Походил он с добродушной распустехой Линой, понаблюдал за уличной жизнью между Алексом и Розенталерплац и решил торговать газетами.
Почему? Да потому, что ему нахвалили это дело и Лина тут может помочь. Это — то, что надо! Влево раз, вправо раз, так игра пойдет у нас.
— Лина, я не мастак говорить, с трибуны не выступал. Когда я выкрикиваю товар, меня понимают, но это все не то. Ты знаешь, что такое ум?
— Нет, — отвечает Лина и восторженно таращит на него глаза.
— Ну так вот, погляди на этих молодчиков на Алексе или здесь, ума у них ни у кого нет. И те, которые в ларьках торгуют или с тележками ездят, это тоже не то. Они, конечно, ребята хитрые, продувные парни, хоть куда, мне ли не знать! Но не то. Ты вот представь себе оратора в рейхстаге, Бисмарка или Бебеля, — теперешние-то ничего не стоят, вот у тех были головы! Ум — это голова, а не просто башка. А это все так, пустозвоны. Не в моем вкусе. Уж если оратор, так оратор.
— Вот как ты, Франц…
— Это ты брось. Какой я оратор? Вот знаешь, кто оратор? Хочешь верь — хочешь нет: твоя хозяйка.
— Это Швенке-то старая?
— Нет, зачем? Прежняя, на Карлштрассе, от которой я твои вещи принес.
— Ах та, что возле цирка? Про ту ты мне не напоминай.
Франц таинственно наклоняется к Лине.
— Вот это была ораторша — что надо.
— Вот уж нет. Пришла, понимаешь, ко мне в комнату, — я еще лежала в постели, и хвать мой чемодан — я ей, видишь ли, за один месяц не заплатила.
— Хорошо, Лина, согласен, это было некрасиво с ее стороны. Но когда я пришел к ней и спросил, как было дело с чемоданом, она к-а-ак пошла чесать…
— Знаю, знаю, чепуха это все. Я ее и слушать не хотела. А ты уж и уши развесил, Франц.
— Ка-ак пошла она, говорю, чесать! Про параграфы гражданского кодекса да про то, как она добилась пенсии за своего старика, хотя этот ирод умер от удара, а не на войне погиб. С каких это пор все равно стало — что на войне помирать, что от удара? Это она и сама говорит. И все же добилась своего. Вот у кого есть ум, понятно, толстуха? Что захочет, то и сделает. Это тебе не пару грошей выколотить. Тут-то и видно, что за человек. Тут есть где развернуться. Знаешь, я и до сих пор не очухался!
— А что, ты еще заходил к ней? Франц замахал руками.
— Сходи-ка ты сама попробуй! А то придешь вот так, за чемоданом, ровно в одиннадцать, потому что в двенадцать в другое место надо, и торчишь у нее чуть ли не до часу. Говорит, говорит, а чемодан так и не дает, и уйдешь ни с чем. Заговорит!
Задумавшись, он водит пальцем в лужице пролитого пива.
— Знаешь, возьму я патент и начну торговать газетами, дело хорошее.
Лина молчит. Она слегка обижена. Сказано — сделано. И вот в одно прекрасное утро Франц стоит на Розенталерплац, и она, как всегда, приносит ему завтрак. Но в двенадцать часов он сказал — шабаш, поспешно сунул ей в руки свой короб и отправился узнать, не выйдет ли у него чего-нибудь по газетной части.
* * *
Перво-наперво разговорился он с каким-то старичком — возле Гакеского рынка. Тот посоветовал ему заняться сексуальным просвещением. Оно, дескать, ведется теперь в широком масштабе — и дело это прибыльное.
— А что это такое — сексуальное просвещение? — спросил Франц. Нет, не лежит у него душа к этому.
Седовласый показал на выставленные журналы.
— Вот, — говорит, — взгляни, зачем спрашивать.
— Чего же глядеть! Голые девчонки, и все.
— Других не держим.
Помолчали. Стоят дымят друг на друга сигаретами. Франц картинки рассматривает, пускает клубы дыма. Седовласый не обращает на него внимания. Франц поймал его взгляд.
— Скажи-ка, приятель, нравится тебе, что ли, все это? Девочки голые и вообще такие картинки? «Жизнь улыбается». Ишь ты, нарисовали голую девочку с котенком. А что ей делать с котенком на лестнице? Подозрительная особа какая-то… Я тебе не мешаю?
А тот сгорбился на своем складном стуле, покорно вздыхает и сокрушается про себя: есть же на свете такие ослы, слоняются день-деньской по Гакескому рынку, не дают покоя людям, которым и без того не везет, и городят всякую чепуху. Не дождавшись ответа, Франц снял со щитка несколько журнальчиков.
— Можно? Как это называется? «Фигаро». А это «Брак»? А вот «Идеальный брак». Это, значит, не то, что просто «брак»? А это — «Женская любовь». Кому что нравится. Тут многое узнаешь. Конечно, если денег хватит, потому что все это уж больно дорого. И дело-то каверзное.
— То есть как это — «каверзное»? Тут все дозволено. Ничего запрещенного нет. На все это у меня разрешение имеется. А ты «каверзное». Такими вещами я не занимаюсь!
— А я тебе скажу, ты не обижайся, картинки эти ни к чему. Уж я-то знаю по опыту. От этого только ослабеешь, пропадешь совсем. Начнешь вот так картинки разглядывать, а как дойдет до дела, не тут-то было — естественным путем ничего больше не получится.
— Не понимаю, о чем ты это. И, пожалуйста, не брызгай слюной на мои журналы, потому что они денег стоят, всю обложку засалил. Прочитай-ка лучше: «Друзья свободной любви». И для таких особый журнал имеется. Все есть — на любой вкус.
— Есть такие… это точно. Вот я и сам не венчался со своей полькой Линой.
— То-то. А вот погляди, что тут написано, верно ли оно, к примеру: «Попытка регулировать путем договора половую жизнь обоих супругов и декретировать соответствующие супружеские обязанности, как то предписывает закон, означает самое унизительное и подлое рабство, какое только можно себе представить». Ну, что ты скажешь?
— Как что?
— Да возможно ли это или нет?
— Со мной не случалось такого. Чтобы в таких делах командовала женщина, ну уж нет. Где же это видано?
— Читай, и сам убедишься.
— Это уж того, слишком… Попадись мне такая, я бы…
Франц в смущении перечитывает эту фразу, а затем подскакивает и показывает седовласому одно место:
— Ну, а дальше что сказано? «Я приведу здесь цитату из романа д'Аннунцио „Сладострастие“… Обрати внимание, эту свинью зовут д'Аннунцио; небось испанец или итальянец, а то и американец… „Все помыслы мужчины устремлены к далекой возлюбленной, и в ночь любви со случайной женщиной, которая служит ему заменой, у него против воли вырывается имя любимой…“ Черт знает что такое! Нет, приятель, я так не играю.
— Во-первых, где это написано? Покажи-ка.
— А вот: служит заменой… Это что же — не еда, а бурда, резина вместо кожи. Где это слыхано, чтобы женщина или девушка служили заменой? Мужчина берет себе другую, потому что постоянной у него нет под рукой, а новая это замечает, и женщина уж и пикнуть не смей? И такую чушь он, испанец этакий, дает печатать? Да будь я наборщиком — не стал бы набирать.
— Полегче на поворотах, парень, это не твоего ума дело. Толчешься тут на Гакеском рынке. Где тебе понять, что хотел сказать настоящий писатель, да еще испанец или итальянец?
Франц читает дальше:
— „Великая пустота и молчание воцарились после этого в ее душе“. Это ж прямо курам на смех! Пусть он мне голову не крутит, кто бы он там ни был. С каких это пор — „пустота и молчание“? В этом я кое-что смыслю, и не хуже его, а женщины в его стране поди из того же теста, что и у нас. Вот у меня была одна, так та заподозрила раз что-то неладное — нашла у меня один адрес в записной книжке. Так что ж ты думаешь: она заметила и смолчала? Плохо ты знаешь женщин, дорогой мой! Послушал бы ты ее. По всему дому стон и гул стоял — так она орала. Я никак рта раскрыть не мог — объяснить ей, в чем дело. Голосит и голосит, словно ее режут. Люди сбежались… Уж я рад был, когда оттуда выбрался.
— Ты, любезный, двух вещей не учитываешь.
— А именно?
— Когда у меня берут журнал или газету, мне платят деньги. А если там написана чепуха, это не беда, потому что читателя, в сущности, интересуют картинки, Франц Биберкопф неодобрительно сощурил левый глаз.
— А затем у нас тут есть „Женская любовь“ и „Дружба“, — продолжал седовласый, — эти не пустословят, а ведут борьбу. Да, да, за права человека.
— Чего же им не хватает?
— Параграф сто семьдесят пятый[2] знаешь или нет?
Оказалось, что как раз сегодня в Александерпаласе на Ландсбергерштрассе состоится доклад. Вот где Франц может услышать о несправедливостях, которым ежедневно подвергаются в Германии сотни тысяч людей. Послушаешь — волосы дыбом встанут. Седовласый сунул ему под мышку пачку пожелтевших журналов. Франц со вздохом взглянул на эту пачку и обещал зайти туда. Пообещать — пообещал, а сам думает: „Что мне там, собственно, делать? Стоит ли идти? Кто его знает, может эти журналы и прибыльное дело! Вот изволь-ка тащить их домой и читать. Конечно, жаль таких, тоже ведь люди, только что мне до них?“
Вот ведь попал в переделку; дело показалось Францу настолько нечистым, что он ни слова не сказал о нем Лине, а вечером улизнул от нее тайком. Седовласый газетчик втолкнул его в маленький битком набитый зал, где сидели почти исключительно мужчины, большей частью молодые парни, и лишь несколько женщин, но также парочками. Франц целый час не промолвил ни слова, но то и дело прыскал со смеху, прикрывая шляпой лицо. В одиннадцатом часу ему стало уж невмоготу; пора омываться, экий народ странный, и много же их здесь собралось, педерастов этих, — ему здесь делать нечего; пулей вылетел он на улицу и смеялся до самого Алекса. Уходя, он слышал, как докладчик говорил о положении в Хемнице, где, согласно административному распоряжению от 27 ноября, гомосексуалистам запрещается парочками выходить на улицу и пользоваться общественными уборными; если их застигнут на месте преступления, с них берут штраф — тридцать марок.