Миньон, сам того не ведая, любит Дивину все больше, все глубже. Говоря напрямую, он привязывается к ней. Однако при этом он уделяет ей все меньше внимания. Она остается в мансарде одна, она дарит Богу свою любовь и боль. Ведь Бог - по словам иезуитов - имеет тысячи способов войти в душу: золотым дождем, лебедем, быком, голубкой и кто знает, как еще? Для альфонса, который пошел в уборную, он, возможно, изберет способ, еще не изученный теологами, решив предстать, например, в виде унитаза? Можно задаться и таким вопросом: какие формы принимала бы святость (я не говорю о путях ее спасения) Дивины и всех святых, если бы не существовало церкви. Мы уже знаем, что жизнь Дивины обрела смысл. Она принимает, всю без остатка, жизнь, которую Бог ей дал и которая ведет ее к Нему. Словом, у Бога нет золотого оклада. Перед его мистическим престолом бесполезно принимать пластические позы, столь милые взгляду грека. Дивина сжигает себя. Я бы мог рассказать не хуже ее, что то презрение, которое я сношу с улыбкой или с хохотом, это еще не (и станет ли когда-либо?) презрение к презрению, но я поступаю так, чтобы не казаться смешным и униженным чем-либо и кем-либо, сам себя заранее принижая. И по-другому я бы не смог. Когда я заявляю, что я старая шлюха, никто не сможет меня переплюнуть, я лишаю смысла всякое оскорбление. И тем более невозможно плюнуть мне в лицо. И Миньон, так же, как и вы все, может только презирать меня. Я ночи напролет проводил за этой игрой: вызывая всхлипы, доводя их до глаз и оставляя слезы непролившимися, так что утром я пробуждался с окаменевшими, тяжелыми, больными веками, как от солнечного ожога. Рыдание могло бы пролиться слезами, но оно остается в глазах, давит на веки, как приговоренный - на двери карцера. Именно в такие моменты я особенно отчетливо осознаю размеры моего несчастья. Вот наступает очередь еще одного приступа слез, затем еще одного. Я вновь проглатываю все это и со смехом выплевываю. В такие моменты моя улыбка, - иные назовут ее хорошей миной при плохой игре, - это не более чем необходимость (которая сильнее всего остального) заставить двигаться мускулы, чтобы высвободить эмоции. В конце концов трагизм ситуации, когда одно чувство вынуждено заимствовать выражение у противоположного, дабы сбить со следа ищеек, достаточно хорошо известен. Чувство рядится в платье своего соперника.
Конечно, великая земная любовь могла бы справиться с этим несчастьем, но Миньон еще не попал в число избранных. Лишь позже появится Солдат, чтобы Дивина смогла получить отсрочку в общем крушении жизни. Миньон - всего лишь жулик ("обаятельный жулик" - так зовет его Дивина), и нужно, чтобы он им и оставался, чтобы сохранить мой рассказ. Только при таком условии он может мне нравиться. Я говорю о нем, как обо всех моих любовниках, о которых я спотыкаюсь и разбиваюсь: "Пусть он будет исполнен равнодушия, пусть он окаменеет от слепого безразличия."
Дивина использует эту фразу, говоря о Нотр-Дам-де-Флере.
Это вызвало у Дивины смех отчаяния. Как расскажет сам Габриэль, один офицер, влюбленный в него, не придумав ничего лучше, чтобы показать свою любовь, его наказывал.
И вот через дверь преступления, потайную дверь, которая ведет на "черную", но роскошную лестницу, торжественно входит Нотр-Дам-де-Флер. Нотр-Дам поднимается по лестнице, как по другим лестницам поднимались многие другие убийцы. Когда он добирается до нужной площадки, ему 16 лет. Он стучит в дверь и ждет. Сердце колотится, ведь он решился. Он знает, что это его судьба и от нее не уйти, он понимает (Нотр-Дам понимает или только кажется, что понимает это лучше, чем кто-либо), что каждое мгновение предопределено его судьбой.и это знание связано с чисто мистическим ощущением, что через убийство, через крещение кровью он станет:
Нотр-Дам-де-Флер. Взволнованный, он стоит перед или за этой дверью, словно жених в белых перчатках... Оттуда спрашивают:
- Кто там?
- Это я, - шепчет подросток. Дверь доверчиво распахивается и закрывается за ним.
Убить легко, сердце жертвы находится слева, как раз напротив руки, сжимающей оружие, а шея так хорошо помещается между сведенными пальцами. Труп старика, одного из тысяч стариков, которым суждено умереть такой смертью, лежит на голубом ковре- Его убил Нотр-Дам. Убийца. И хотя ни слова не было произнесено, я вместе с ним . слышу, как в его голове звонит колокол, который, должно быть, отлит из всех колокольчиков ландыша, весенних цветов, фарфоровых колокольчиков, стеклянных, водяных или воздушных- Его голова, словно поющая роща. А сам он - украшенная лентами свадьба, которая катится вниз по апрельской дороге, впереди - скрипач, на черных пиджаках флердоранж. Ему, еще подростку, кажется, что он перескакивает с одной цветочной лужайки на другую, и так - до соломенного тюфяка, в котором старик прятал деньги. Он несколько раз переворачивает, потом вспарывает, встряхивает и потрошит тюфяк, но ничего не находит, ведь нет ничего труднее, чем отыскать деньги после преднамеренного убийства.
- Где он прячет свою фанеру, сволочь? -произносит он громко.
Слова не выговорены, они лишь почувствованы, и выплевываются из глотки перемешанными в кучу. Как хрип.
От одного предмета он переходит к другому. Нервничает. Ломает ногти. Рвет обивку на мебели. Пытается взять себя в руки, останавливается, чтобы отдышаться, и (в тишине) среди этих предметов, утративших всякое значение теперь, когда их привычный хозяин перестал существовать, он вдруг чувствует себя затерянным в чудовищном мире, населенном мебелью и вещами. Его охватывает паника. Он вздувается, как воздушный шар, становясь огромным, способным вместить мир и самого себя вместе с ним, а потом сдувается. Он хочет сбежать. Как можно медленнее. Он уже не думает ни о теле убитого, ни о потерянных деньгах, ни о потраченном времени, ни о. провалившемся деле. Полиция, должно быть, уже выследила его. Скорее уйти. Локтем он опрокидывает стоящую на комоде вазу. Ваза падает, и 20 тысяч франков услужливо рассыпаются у его ног.
Спокойно он открыл дверь, вышел на лестничную площадку, свесился вниз и посмотрел: в глубине тихого колодца между квартирами мерцает гранями стеклянный шар. Затем он спустился на ночной ковер, и в ночном воздухе, со ступеньки на ступеньку, через тишину, подобную тишине космоса - в Вечность.
Улица. Жизнь больше не кажется ему гадкой. На душе легко. Он бежит в маленькую гостиницу, которая оказывается домом свиданий, и снимает комнату. Теперь, чтобы усыпить его, постепенно наступает настоящая, звездная ночь; его немного тошнит от ужасного ощущения: он испытывает физическое отвращение, какое обычно испытывает убийца к жертве в первый час после убийства, об этом чувстве многие мне говорили. Он преследует вас, да? Мертвец сильный. Ваш мертвец вошел в вас: смешался с вашей кровью, течет в ваших венах, сочится из-под кожи, ваше сердце питается им, подобно кладбищенскому цветку, который прорастает из трупов... Он выходит из вас через глаза, уши, рот.
Нотр-Дам-де-Флер хотел бы выблевать своего жмурика. Наступившая ночь не избавляет от страха. Комната пахнет шлюхой. Смердит и благоухает.
Чтобы избавиться от ужаса, как мы уже говорили, надо полностью в него погрузиться.
Рука убийцы сама находит член, тот встает. Убийца ласкает его под одеялом, сперва нежно, с легкостью порхающей птицы, потом стискивает, сжимает и, наконец, кончает в беззубый рот задушенного старика. И засыпает.
Любить убийцу. Мечтать совершить преступление в сговоре с молодым метисом с обложки разорванной книги. Я хочу воспеть убийство, ибо я люблю убийц. Воспеть, ничего не приукрашивая. Не рассчитывая таким образом получить искупление (хотя мне этого очень бы хотелось), мне просто было бы приятно убить. Я скажу во всеуслышание: и особенно убить не старика, а красивого светловолосого мальчика, чтобы после того, как нас соединят словесные узы, которые привязывают убийцу к убитому (один стал им благодаря другому), меня, как замок с привидениями, в дни и ночи меланхолии и отчаяния, посещал бы изящный призрак. Но пусть минует меня этот ужас -разрешиться шестидесятилетним мертвецом или мертвецом-женщиной, не важно, молодой или старой. Я прекрасно могу удовлетворить мою страсть к убийству тайно, любуясь царственным великолепием заходов солнца. Достаточно моим глазам погрузиться туда... Но перейдем к моим рукам. Но убить тебя, Жан, убить. Не в том ли все дело, что я хочу знать, как буду себя вести, глядя, как ты умираешь от моей руки?
Больше, чем о других, я думаю о Пилорже. Его лицо, вырезанное из Детектива, затемняет стену своим ледяным сиянием, сотканным из убитого им мексиканца, из его желания смерти, из его мертвой молодости, из его смерти. Он забрызгивает стену осколками взрыва, который можно описать, лишь столкнув два взаимоисключающих понятия: свет и тьму. Ночь выходит из его глаз и ложится на его лицо, и оно становится похожим на сосны грозовым вечером, на сады, через которые я проходил ночью: легкие деревья, пролом в стене и решетки, потрясающие решетки, украшенные гирляндами решетки. И легкие деревья- О, Пилорж! Твое лицо, как ночной сад, одинокий сад, затерянный в мирах, где вращаются бесчисленные солнца. И эта неосязаемая грусть на всем, словно в саду с легкими деревьями. Твое лицо мрачно, точно тень большого солнца легла на твою душу- Ты, верно, испытал от этого легкий озноб, и тело твое дрожит дрожью еще менее осязаемой, чем падение у твоих ног вуали из тюля, который зовется "тюль-иллюзия", ведь лицо твое покрыто сеточкой микроскопически тонких, легких, скорее нарисованных, чем настоящих, морщин.