Хорошо! А фальшивка? А то, что в ваших кабинетах по пять суток не дают спать? А карцеры — эти проклятые пеналы со сверкающими стенами, где вечно — день и ночь, день и ночь — лупят диким светом лампы с детскую голову, так что под конец начинают выходить из углов белые лошади, это что?
Да что вы, что вы, граждане! Как вам не стыдно даже верить эдакому? Не будьте же обывателями! Мы мирные люди и после работы с семьями ходим в концертный зал слушать знаменитого скрипача. Вот, познакомьтесь, пожалуйста, Валя, работница нашего отдела, жена моего товарища. Разве есть тут что-нибудь похожее на то, о чем вы говорите? Валя, а Валя? Ну видите же, она смеется! Что вы, что вы, граждане!
Дверь отворилась, и высунулась голова Смотряева.
— Полковник вас ждет, — сказал он ласково.
Кабинет был огромный, чистый, светлый, с высокими Окнами на детский парк. Там играла музыка и кто-то радостно выкрикивал: «И-раз! И-два! Два притопа! Три прихлопа».
Полковник — был он маленьким тщедушным человечком с бугристым нечистым лицом — сидел на другом конце кабинета за массивным столом. Другой стол — очень длинный и узкий — был приставлен перпендикулярно. По всей длине этого стола тянулась посуда — пепельница, сухарницы, полоскательницы, вазы, большие овальные блюда; и стульев к нему было приставлено много. За стол тут могло усесться 15–20 человек. «Значит, и тут бывают производственные совещания», — подумал Корнилов.
— Я вас позову, — сказал негромко Маленький полковник Смотряеву, и тот наклонил голову и вышел.
Полковник подождал, пока закроется дверь, потом встал, взял со стола знакомую Корнилову зеленую папку и подошел к нему.
— Это все ваши показания? — спросил он, листая бумаги.
— Мои.
— И эти?
— И эти тоже.
— Отлично! И вот, наконец, ваше сегодняшнее показание, так? — Полковник быстро вынул лист и пробежал его глазами. — Значит, вы утверждаете, что этот самый Куторга — человек наш, советский?
Корнилов пожал плечами.
— Судя по его высказываниям, видимо, так.
— Видимо! — усмехнулся полковник. — «Видимо»! Не очень много это «видимо», конечно, стоит, но, во всяком случае, вы все высказыванья его на эту тему отразили правильно? Ничего не упустили, не исказили? Нет? Отлично! Тогда я попрошу прочесть вот это. Почерк вам знаком? Кто это писал?
— Куторга?
— Куторга! Читайте!
Корнилов начал читать и после первых же строчек воскликнул:
— Да что он, с ума сошел, что ли?
— Читайте! — повторил полковник и положил на плечо Корнилова маленькую сухую руку. — Читайте!
«В дополнение к моему прежнему показанию могу добавить следующее. 15 сентября по вашему совету я зашел к гр. В. М. Корнилову и зазвал его к себе. Как и в прошлый раз, Корнилов, выпив, начал хулить Советскую власть и, в частности, Вождя. Так, касаясь известной речи Вождя «Самое дорогое на свете — человек», он оскорбительно смеялся и иронизировал и говорил: «Все это ерунда! Человек в нашей стране ценится меньше половой тряпки. Меня вот взяли и выбросили. И даже объяснять ничего не стали». Желая окончательно уяснить его настроение, я позволил себе несколько резких клеветнических высказываний. Гр. Корнилов выслушал их с полным одобрением, поддакивал и поощрял меня к дальнейшему. Из сего я мог заключить, что…» — Корнилов хотел перевернуть лист, но полковник положил на него ладонь и спросил почти сочувственно:
— Ну что, довольно? Эх, вы! Ведь он же вас погубил, подлец! Взял и снял с вас голову! Мы же теперь вас не выпустим отсюда!
— Да ведь это же вранье! — вскочил Корнилов.
— Сидите, сидите, — брезгливо махнул рукой полковник и забрал папку, — какое уж там вранье! И слушали, и поддакивали, и сами трепались.
— Да… — опять вскочил Корнилов.
— Ну хорошо! Ну дадим мы вам с этим типом очную ставку, и что будет? Ну? Да ровно ничего не будет, потому что все ведь правда. Ну с чего бы ему, скажите, на вас наговаривать? Вы что — передрались там спьяну? Или эту бабу не поделили? Зачем ему врать — объясните?
— Очень просто. Он думал, что я его продал, и вот… — Он осекся.
— Ну, ну, — мягко подстегнул его полковник. — Это уж что-то разумное. И вот он спешит вас опередить? Так? Допускаем. Очень, очень возможно. Но, значит, было в чем вам его продавать? Да? Ну, да или нет? — Корнилов молчал. — Да! Да! Да! Было, было, Владимир Михайлович, было, дорогой! А вы нам голову морочили. Да как! Ведь вот верно Хрипушин сказал, что такого попа, как вы его описали, сразу же надо в партию принимать! Мы вам верили, а вы нам врали! Вот такие, как вы, нечестные и малодушные, и сеют недоверие между советским обществом и органами! Учат никому не верить! Ну, да что там говорить! Плохо, все очень плохо, — полковник махнул рукой, взял папку и ушел к себе за стол. Вынул ручку и что-то отметил на листке календаря. Потом набрал какой-то номер и что-то приказал. А затем оба сидели и молчали. «Я верил вам, а вы мне лгали всю жизнь», — как ветерок пронеслось в голове Корнилова. Что это? Откуда? Чье? Железная горсть схватила и закогтила его сердце. Отпустила и снова сжала. И весь он был полон ржавого железа и тоски. И тоска эта была тоже железная, тупая, каменная. Не тоска даже, а просто страшная тяжесть. Все! Сейчас его заберут. Вот так для него и закончится воля — без обыска, без ордера и даже без ареста. Он полез в карман, нащупал семечки, погремел ими и чуть не заплакал. Всего час тому назад он купил эти семечки у старухи на мосту, но такое это уже было далекое, милое, потустороннее. Даша, яблочный сад, раскопки, эти семечки. Боже мой, Боже мой!
Постучали. «Да!» — сказал полковник. Вошли Смотряев и Хрипушин.
— Корнилов, выйдите в коридор, — спокойно приказал полковник и подождал, пока дверь не закрылась.
Он сидел час, другой, третий, на четвертый час двери отворились, и в коридор посыпали люди: военные — кто так, кто в ремнях; девушки-блондиночки с гривками, дамочки в пестрых кофточках; прогрохотали железом трое рабочих, и один на плече тащил лестницу; затем куриными шажками прошелестела строгая благообразная старушка, такая, что ее хоть в президиум, хоть в храм Божий. На секунду перед Корниловым всплыло что-то, и он подумал, что да, женщин здесь не меньше, чем мужчин. Но теперь это уже не удивляло и не трогало. Сотрудники шли и шли — ему было неудобно торчать на дороге, он сидел у стены, — и все они как бы проходили через него. Он встал и ушел к окну. За окном был сосновый парк, играла музыка, кричали дети, скрипела карусель. Минут через пять коридор опустел, и он вернулся на свое место (это было жесткое плоское сиденье, вделанное в стену, чтоб сесть на него, его надо было оторвать от стены: когда человек вставал, оно с шумом захлопывалось). В это время и прошли мимо него трое: чахлый полковник и оба следователя. Полковник говорил что-то не вполне понятное.
«Нет, нет! — говорил он и махал ручкой. — Пороги для меня ничто! Я ее хоть двадцать раз перетащу. Вот мошка — это да!». Они ухнули в стеклянную дверь в конце коридора, и все опять замолкло (там, за стеклом, была лестница, и на лестничной клетке стоял часовой). Примерно через час коридор снова зашумел людьми и опять опустел, снова стояла тишина. Только иногда кто-нибудь из сотрудников, прижимая к груди бумаги, быстро проходил из одного кабинета в другой. Он сидел и смотрел на окно. Это было единственное живое пятно среди этих стен. Он видел, как оно мутнело: из белого и золотистого становилось голубым, потом синим, потом фиолетовым. Когда оно стало совсем черным, через стеклянную дверь вошла медлительная седая дама, похожая на Екатерину Великую, открыла что-то на стене и повернула выключатель. Зажглись голубые незабудки, и зеленые скользкие стены матово залоснились и полиловели. Еще через час кабинеты, как по команде, опять открылись и выпустили новый поток сотрудников. Но теперь это уже были плащи, коверкот и кожа. А навстречу этому потоку тек, шурша, другой — тоже прорезиненный, коверкотовый, кожаный. Снова открылись и закрылись кабинеты. Черное окно вдруг вспыхнуло ярким зеленым светом, и Корнилов увидел в нем сияющую призму фонаря и черно-синие чуткие острые листья тополей. Где-то пробило десять, потом одиннадцать. Потом наступила пустота, потом сразу пробило час. Он было вскочил, но его ударило в грудь, он ойкнул, сиденье под ним щелкнуло, и он сел на пол. Все тело разламывалось. Было больно дышать. Ведь он часов двенадцать просидел скрючившись. Он оперся рукой об пол, встал, растянулся, прижался к стене, откинул голову и распял руки. Так он простоял минут десять, и его отпустило. Он отошел к окну и сел на подоконник. Часовой молча глядел на него через стеклянную дверь. Это был уже не тот часовой, того уже давно сменили. И скоро часовой, коридор, стеклянная дверь исчезли. Что-то большое, горячее, праздничное охватило Корнилова. Он стоял на эстраде, кругом горели прожектора, гремел оркестр, а кто-то махал руками и ликующе скандировал: