[Пер. В.Андреева]
Ну и дождь, погляди, прямо ужас. Льет не переставая, на улице мутно и серо, по балкону так и барабанят огромные капли, плюх, плюх, звуки словно от оплеух, одна за другой, тоска. А вон на оконной раме, наверху, повисла капелька, дрожит, небо полнит ее притушенными бликами, капля становится все больше, колышется, вот-вот упадет, а не падает, нет, не падает. Держится что есть силы, когтями вцепилась, не хочет падать, зубами впилась, вон, видно, а брюхо как разрастается, здоровенная каплища, свисает такая важная; и вдруг раз — и все, плюх, ничего не осталось, ничегошеньки, лужица на мраморе подоконника.
А есть капли-самоубийцы, сдаются без боя, возникнут на раме и сразу вниз, кажется, вижу, как дрожат в прыжке, как ножонки отрываются от рамы; и вопль слышу, они словно хмелеют, падая в небытие, самоуничтожаясь. Бедные капельки, невинные, круглые капельки. Прощайте, капли. Прощайте.
[Пер. А.Косс]
Один человек продавал выкрики и слова, и его дело продвигалось хорошо, хотя находилось немало желающих поторговаться и добиться скидок. Этот человек с готовностью всем уступал и потому сумел продать немало выкриков уличным торговцам, разных вздохов сеньорам финансистам, а также множество слов для лозунгов, призывов, прошений и льстивых изречений.
Наконец этот человек понял, что пришла пора испросить аудиенции у местного тиранчика — тиранчик как тиранчик, ничего особенного; тот принял продавца слов в окружении генералов, секретарей и чашечек с кофе.
— Я хотел бы продать вам ваши последние слова, — сказал человек. — Без них, когда придет время, вам никак не обойтись, а они сами по себе вряд ли выйдут у вас как надо; а вам же, что ни говори, будет выгодно произнести их в трудный, решающий момент, чтобы легко и непринужденно оставить свой след в истории.
— Переведи, чего он там… — приказал тиранчик своему переводчику.
— Он говорит по-аргентински, ваше превосходительство.
— По-аргентински? А почему я ничего не понимаю?
— Да вы все прекрасно поняли, — сказал человек. — Повторяю, я хотел бы продать вам ваши последние слова.
Тиранчик вскочил, как и пристало вести себя тиранчикам в подобных случаях, и, еле сдерживая дрожь в голосе, приказал арестовать этого человека и бросить в камеру, каковые непременно имеются в правительственных домах.
— Жаль, — произнес человек, когда его уводили. — Ведь так или иначе придет время и вы захотите произнести ваши последние слова, а вам во что бы то ни стало нужно будет их произнести, ведь это все-таки след в истории. А я как раз собирался продать вам именно эти слова, ведь если вы их не выучите заранее, то в нужный час вы, само собой, не сможете их произнести.
— Почему это я не смогу их произнести, раз мне захочется их произнести? — спросил тиранчик, стоя уже напротив другой чашечки кофе.
— А потому, что вам станет страшно, — печально сказал человек. — Вы будете стоять с веревкой на шее, в одной рубашке и дрожать от ужаса и холода, ваши зубы будут стучать, и потому вы не сможете выговорить ни единого слова. Палач и его подручные, среди которых будет кое-кто и из этих сеньоров, подождут ради приличия пару минут, и, когда они услышат в вашем исполнении лишь стон вперемежку с икотой и мольбами о прощении — а вот это из вас польется без всяких усилий, — терпение у них лопнет и они вас повесят.
Возмутительно! Вся свита и особенно генералы обступили тиранчика с требованием немедленно расстрелять наглеца. Но тиранчик, который был-бледен-как-смерть, беспардонно выставил всех вон и остался наедине с продавцом слов — он решил все же выкупить свои последние слова.
А генералы и секретари, чрезвычайно униженные подобным обращением, тем временем подготовили мятеж и на следующее утро арестовали тиранчика, пока он вкушал виноград в своем маленьком райке. Чтобы тиранчик не произнес свои последние слова, его по-быстрому расстреляли. Потом мятежники принялись искать исчезнувшего из правительственного дома продавца слов; они нашли его без особого труда, ведь он толкался на базаре, продавая рекламные реплики лекарям-шарлатанам. Его запихнули в полицейский фургон, отвезли в тюрьму и там пытали, желая узнать, что же могло быть последними словами тиранчика. Так как никакого признания выбить из продавца слов не удалось, его забили ногами до смерти.
Уличные торговцы, купившие у того человека выкрики, продолжали выкрикивать их на улицах, а один из этих выкриков потом послужил паролем и отзывом еще одного мятежа, который покончил с генералами и секретарями. Некоторые из них перед смертью пребывали в растерянности, полагая, что все это было на самом деле гнусной цепью беспорядков и что слова и выкрики, строго говоря, можно попытаться продать, но покупать их уж никак нельзя, хотя все это и кажется нелепым.
И все сгинули: и тиранчик, и продавец слов, и генералы с секретарями, а выкрики время от времени еще звучали на улицах.
[Пер. М.Петрова]
На фоне лабиринта утром. Солнце уже высоко и паляще и упирается лучами d каменную стену — круглую, как мелом побеленную.
Минос.[397] Корабль сюда придет, когда все тени в пламени полуденном растают на этой будто бы улитке исполинской, что в белой раковине сжалась, дабы из тайны мрака созерцать бесстрастный мир вокруг себя. О раковина без названия, мрамор скорби, какая гибельная тишь царит в тебе, откуда нет пути наружу.
Там обитает твой жилец бессменный, видение кошмарное моих ночей, там — ненасытный Минотавр. Он строит козни, размышляет, как распахнуть в грядущее ворота, размежить каменные веки коварства злого и повергнуть мой трон и царство мое в прах. Все сны мои распороты его рогами. И в веслах вижу я его рога, а в трубном гласе слышу бычий рев. О Минотавр, ты сын царицы славной, но безрассудно согрешившей! Нет, не по силам никому измерить глубину отчаяния и ужаса царя!
О Минотавр — безмолвный страж, опора моей власти над морями грозными, гирляндами лазурных островов. Свидетельство живое моей удали, ударов бешеных секиры обоюдоострой. Да, заточен ты, осужден навеки! Но сны мои влекутся в лабиринт, там — я один и без оружия, порой — со скипетром, но он вдруг крошится в моих руках. А ты идешь ко мне, огромный и беззлобный, огромный и свободный. О сновидения мои, над ними боле я не властен!
Но сновидения — тоже царская забота. Ночь каждую встречаю я, вооруженный ненавистью лютой, когда за смерть твою готов отдать всю славу, раздобытую на дальних берегах. Власть над самим собой — вот высшая царя забота… и непосильный труд!
В это время медленно, не спуская неподвижных глаз со стен лабиринта, приближается Ариадна.
Ариадна. Корабль вовсе не украшен и паруса белы. Моряк сказал: «Есть паруса и черные у нас, но они в трюме спрятаны — от злого колдовства — и дегтем смазаны от крыс. Паллада не хотела, чтобы в обратный путь мы шли под ними». Так мне моряк сказал.
Минос. Твои слова летят поверх меня. Мы тут с тобой вдвоем, но говоришь ты не со мной.
Ариадна. Говорить — это значит говорить самой себе.
Минос. Тогда иди одна, куда идешь.
Ариадна. Нет, ты подобен бронзовой пластине: себя я лучше слышу, обращая свои слова к тебе. Когда пришла я, ты себе сам внимал в высоком зеркале небес.
Минос. Оно плотнее воздуха. Взгляни наверх, возвысь свой голос — и к тебе вернется он, стегнув сухою ветвью по лицу.
Ариадна. Тебя пугает эхо?
Минос. Там сзади кто-то есть. Как в каждом зеркале, там тот, кто ждет и знает.
Ариадна. Но почему его бояться надо? Ведь Минотавр мой брат.
Минос. Нет у чудовища ни братьев, ни сестер.
Ариадна. Мы оба зародились в чреве Пасифаи[398]. И нас обоих с криками и в лужах крови она произвела на свет.
Минос. О матерях не стоит думать. Суть в семени горячем, которое находит их и прорастает. Ты — дочь царя, Ариадна кроткая, голубка золотая. А он — не наш, искусственное порождение. Ты знаешь, чей он брат? Да, Лабиринта. Своего узилища.
О раковина страшная! Он брат своей же клетки, каменной темницы. Дедал их воедино сочленил, умелец хитроумный.
Ариадна. Но она матерью моей была.
Минос. Уже разбилась амфора на тысячу осколков. Я породил тебя, как терпкое вино рождает аромат. Ты — дочь царя, голубка золотая. Пришла ты раньше брата в мир, и Кноссос[399] обезумел, как жеребец встал на дыбы. И вот тогда Дедал пустил в ход бронзовое чудо, свою машину, зло замыслил он. Я принимал послов, присутствовал при казнях. Я управлял и властвовал, а Пасифая грезила о ласках похотливых и об измене мужу.