В невидимом за балконным парапетом дворе было по-вечернему тихо. Приглушенно звучали одиночные голоса, тренькал звонок детского велосипеда, где-то по соседству негромко газовала машина… Птенец полежал с минуту, видимо, передыхая, потом вытянул шею и задвигал взад и вперед головой. Торчащий наружу кусок упал, остальные, поочередно выталкиваемые в клюв, один за другим проглотились. Клюв схлопнулся; по его уголкам пролегли аристократические надменные складки. Андрей Иванович сел рядом с птенцом на порог и достал сигарету.
Он курил и смотрел, как зыбкие кольца дыма медленно уплывают в угасшее красновато-серое небо. Из-за перил балкона он видел одно только небо в широком створе облицованных рустом стен, которое время от времени бесшумно пронизывали одиночные ласточки. “И чего я мучаюсь? — медленно думал Андрей Иванович, провожая взглядом очередную иглистую ласточку от стены до стены и поджидая следующую. — Мало того, что в мире вообще ничего не ясно… нельзя даже доказать, существует этот мир на самом деле или только у меня в голове… если поверить в это — вот уж действительно решение всех проблем! Да, но зачем тогда жить? Ладно, брось ты эту чепуху… Ведь ты посмотри хотя бы на ближайших соседей, сколько вокруг несчастья! — И Андрей Иванович начал привычно перечислять: — В квартире над нами парень девятнадцати лет умер от передозировки наркотиков. В следующей — похитили эмигранта-чеченца, скоро уже год, как нет никаких вестей. На той стороне — одну квартиру обокрали, что в другой — не знаю: по-моему, там никто не живет. Теперь наш этаж: сына Галины Михайловны насмерть сбила машина, осталось двое детей; у Валентины умер брат; у Миши с Катей Андрей спивается, в двадцать пять лет. Этажом ниже: под Мишей с Катей женщина пятидесяти лет умерла от рака, в двух квартирах не знаю, под нами — Аркадия Петровича разбил паралич. И это только три этажа, наш и соседние; в подъезде есть еще и одноногий, и парень, который еле ходит после желтухи, а ведь я почти не знаю остального подъезда. А в соседних — и женщина-алкоголичка, и умственно отсталая девочка, и коммерсант, которого убили в прошлом году… Вот это — несчастья, а что у тебя? Ну хорошо, пусть я эгоист, пусть я не способен… в полной мере сопережить чужое страдание, — хотя все эти разлитые в мире несчастья мучают, давят меня, — хорошо, пусть я эгоист, но у меня же есть разум… и должен же я понимать, что пренебрежение общества, низкий оклад, вообще вся моя “униженность и оскорбленность” — пустяки по сравнению со смертью ребенка, потерей ноги или похищением мужа. Должен — и понимаю, как же этого не понять, а всё равно мучаюсь; вот уж действительно — ум с сердцем не в ладу… Стыдно”.
Андрей Иванович поднялся и облокотился на парапет. Во дворе уже зажгли фонари, и в сумрачной черно-зеленой толще деревьев пролегли золотистые просеки. Перед домом близких строений не было; с высоты своего этажа Андрей Иванович видел узкую кремовую полоску шоссе, по которой неслись, попыхивая боками, маленькие одиночные автомобили, подсвеченную высокими шоссейными фонарями бледно-лимонную гряду тополей и ртутно поблескивающий рельсами, помигивающий семафорными огоньками железнодорожный пустырь. За ним расстилалась искрящаяся розовая туманная даль Москвы; поначалу различимые коробчатые силуэты домов на расстоянии как будто тонули в безбрежном фосфоресцирующем озере… Андрей Иванович докурил, выстрелил вниз светящимся угольком и пошел в гостиную.
Стол был уже прибран, скатерть снята; Лариса расставляла в серванте посуду. Посуда уютно позвякивала.
— Ларочка, не сердись, — сказал Андрей Иванович виновато, но с теплым, светлым чувством в душе. — Я, конечно, не прав. Всё образуется.
— Папа больше не будет, — сказала Настя, отрываясь от телевизора, и тоненько засмеялась. Андрей Иванович подошел, обнял ее за тонкие плечики и поцеловал теплую, шелковистую, сладко пахнущую макушку.
— Ты картинку собрала?
— Ну не совсем… наполовинку. А почему нельзя говорить — “пазл”?
— Ну почему нельзя, можно, только зачем коверкать язык? Ведь слово-то какое дурацкое — “пазл”.
— Нормальное слово…
Андрей Иванович повернулся к Ларисе.
— Ларочка…
— Хорошо, — сказала Лариса, закрывая сервант. Она была уже в своем старом, вылинявшем до потери цвета халате. Андрей Иванович любил этот халат и ненавидел черное платье. Гнусное платье. — Ты есть будешь? Ты ведь за столом почти ничего не ел.
— Я чаю попью.
Они вышли из комнаты. В коридоре Андрей Иванович обнял Ларису и поцеловал ее в щеку.
— Не подлизывайся, — сказала Лариса, ускользая на кухню.
— Я не подлизываюсь, — сказал Андрей Иванович, идя вслед за ней. Он испытывал почти позабытую за последнее проклятое время нежность. — Я очень тебя люблю.
Закричала ворона.
Андрей Иванович вздрогнул. Лариса поморщилась.
— Что она кричит?
— Я не знаю, — сказал Андрей Иванович с досадой. — Я его накормил, убрал… Пойду посмотрю.
Лариса вздохнула. Андрей Иванович вышел. При виде его птенец заверещал как обычно — в вечерней тишине его было слышно, наверное, за версту.
— Ну, чего тебе?! — раздраженно чуть не крикнул Андрей Иванович.
— Кр-ра-а!… Кр-ра-а!…
Тут Андрей Иванович увидел стоявшую на подоконнике банку с водой — и вспомнил, что, обманутый умиротворенным после кормления видом птенца, опять забыл его напоить.
— Ох ты, господи…
— Кто это у вас там кричит, будто его режут?
Андрей Иванович дрогнул и испуганно закрутил головой… увидел слева соседку — крупную дебелую бабу лет сорока, впрочем, довольно красивую, стоявшую в светлом халате у себя на балконе и, кажется, недовольно (уже были густые сумерки; голос точно был недовольным) смотревшую на него. Жила эта женщина в соседнем подъезде, но они были немного и неприятно знакомы по коммунальным делам: их квартиры имели общую и за старостью сильно засоренную сливную трубу, и когда в прошлом году соседка сняла раковину и сифон, собираясь поставить новые, вода из раковины Андрея Ивановича затопила ей кухню. Соседка приходила скандалить, но, конечно, ничего не добилась: они-то в чем виноваты? Откуда-то Андрей Иванович знал, что в советские времена соседка заведовала столовой и неплохо устроилась в новой жизни — держала кафе; у нее была иномарка и огромный ротвейлер, раскормленный так, что туловищем походил на корову; мужа, правда, у нее не было… Андрей Иванович страшно смутился.
— Да это, понимаете… птенец, — сказал он извиняющимся тоном и обеими руками показал на невидимого соседке орущего и подпрыгивающего в коробке птенца. — Птенец, вороненок… Вам, наверное, мешает?
— Кр-ра-а! кр-ра-а! кр-ра-а!…
— Да уж конечно не помогает, — резко, громко (Андрей Иванович сжался: вдруг услышит и выйдет еще кто-нибудь!) сказала соседка. — Люди пришли с работы, половина одиннадцатого. Зачем это на балконе ворона?
Этот вопрос, заданный грубым, самоуверенным, начальственным тоном (владельцы забегаловок — новые хозяева жизни!) разом перевернул настроение Андрея Ивановича.
— Я же не спрашиваю, зачем у вас кобель, — сказал он тонким от волнения голосом, — который воет целыми днями, как… как бензопила.
— Я вот позвоню участковому, — презрительно сказала соседка.
— Звоните, звоните, — налившись ненавистью и враз успокоившись, насмешливо ответил Андрей Иванович. — С вашим людоедом давно пора разобраться.
Соседка повернулась и хлопнула дверью так, что загудели дорогие металлические оконницы. Андрей Иванович опустился на корточки. Птенец открыл рот… то есть клюв.
— Слабых вздумали обижать, — бормотал Андрей Иванович, ложка за ложкой черпая воду и вливая ее в птенца. После каждого глотка тот фыркал и тряс головой, брызгая на Андрея Ивановича. — Выживает сильнейший, а слабых будем давить — вот закон вашей новой жизни… стариков, больных, глупых, честных, птенцов… Пей, пей… не бойся, я тебя в обиду не дам…
— Эй!… — негромко, но басовито раздалось откуда-то слева.
Андрей Иванович выпрямился — с банкой в одной руке и ложкой в другой. На соседском балконе, облитый светом окна, стоял обнаженный по пояс мужчина лет пятидесяти пяти — стриженный седеющим ежиком, с массивным угрюмоватым лицом, широкой густоволосой грудью и толстыми как бревна руками.
— Это вы мне?…
— Ты чего грубишь? — устало спросил мужчина.
У Андрея Ивановича неприятно опустело под ложечкой… но уже в следующий миг ощущение это — обнаружившее его слабость и робость, оскорбившее, унизившее его, — всколыхнуло в душе его ярость, поглотившую всякий страх.
— А что вы мне тыкаете? — грубо спросил он. — Я с вами, кажется, водку не пил.
— И не будешь, — спокойно сказал мужчина. — Чего базар-то поднял?
— Тут чявой-то про государство, — мстительно вспомнил Андрей Иванович любимый рассказ Шукшина. — Что вам угодно?