Взявшись за больничные записки, я вспоминал о судьбе борхесовского поэта неоднократно. Мне казалось, я тоже располагаю достаточным запасом времени, чтобы рассказать все, что хочу. Если это была попытка самовнушения, то она с треском удалась. Я с удивлением заметил, что даже чувствую себя лучше, пока пишу. Нет, вру, не лучше. Я вообще перестаю ощущать себя в этот период. А значит, не замечаю и жгучих засосов Лимфомы, судорогой сводящих тело. Так я нашел еще одно доказательство целительной силы творчества — идеальной панацеи от всех страданий. Оставалось скрестить в себе Дюма со Стахановым, писать без остановки и радоваться жизни. Но на самом деле все стало гораздо хуже. В амбивалентной картине моего заболевания появилось ненужное третье измерение — наркотическая зависимость от текста. Причем действие наркотика заканчивается ровно в тот момент, как я перестаю писать. Боль словно накапливается в резервуаре, со злорадством ожидая, когда сможет наброситься на меня с удвоенной силой. Я уже ненавижу этот ноутбук, закрывая который, я заранее сжимаюсь, как собака Павлова в ожидании неизбежного электрического разряда. Но я не хочу, не хочу писать только ради того, чтобы не было больно, слышите! Я так не играю... мне нужно было просто отвлечься, ну что в этом плохого, отвлечься, а не подсаживаться на это дерьмо! Борхес, скотина, ты обманул меня своим эстетским рассказом. Я же помню, твой герой не только сочинял, но и думал о чем хотел, разглядывал солдат, спал, черт возьми, в подаренное ему время. Конечно, в таких условиях и обезьяна напишет «Войну и мир». А каково бы было твоему рифмоплету, мой дорогой Хорхе, если бы в каждую не посвященную творчеству секунду дождевая капля снова начинала щекотать ему щеку? Один раз отвлекся — услышал выстрел. Второй — увидел пули, летящие прямо в морду. И чтобы как можно дольше удерживать их в сантиметре от носа, ты пишешь, пишешь, пишешь без остановки, уже не обращая внимания на фабулу и слог. Как ты думаешь, Борхес, тому, кто выписал творческую командировку, было бы интересно читать такую лабуду? Ах да, я чуть не забыл, ведь мы агностики, а значит, можем издеваться над любым читателем, не опасаясь Страшного суда. Ну что ж, тогда остается переименовать эти записки в «Репортаж с лимфомой на шее» и продолжать весело стучать пальчиками по клавишам, мурлыча себе под нос: Pleasure little treasure.
Обжегшись на молоке, дуют на воду. Дуют до тех пор, пока посеявший ветер не пожнет бурю в стакане воды и не захлебнется собственным страхом.
***
Из зудящего роя чужих разговоров неожиданно вырвался знакомый голос.
— Ой, Паш, это ты, что ли? Привет!
Инга. Секретарша с моей первой работы. Я не видел ее лет двенадцать. Классический служебный роман. Сладкий капуччино после трудовой вахты. Джаз-филармония. Проливной дождь. Я тоже забыла зонтик. А может, ко мне? Камлание губ на балконе под фотовспышки грозы. Не торопись, у меня давно не было мужчины. Горячо. Мокро. Гром. Дай мне свою ладонь. Послушай, как бьется сердце. У тебя такие красивые руки, как у женщины.
Мы оба ловили осеннюю любовь на дождевых червей скуки. Дожди прошли, лужи высохли, а наша фирма развалилась вместе со служебным романом. Без слез, без скандалов, без глупостей.
— Здравствуй, Инга. Сто лет не виделись, садись. Прекрасно выглядишь... Что тебе заказать?
Хорошо, что обошлось без дежурного поцелуя бывших любовников. Умная девушка. А она почти не изменилась... Сколько ей сейчас, около тридцати? Нет, конечно изменилась, здесь такое освещение, сразу не понять. Честно говоря, я уже начал забывать, как она выглядела раньше. Высокие скулы, внимательные, слишком внимательные глаза, все та же русая челка. Единственное, что ее всегда приземляло, — утиный нос... Нос! Вот те раз! Он стал совсем другой. Да ведь она, похоже, сделала пластическую операцию, а я и не заметил. Теперь нос просто идеальный. Живая реклама пластической хирургии. Но что-то в ней еще изменилось. Постарела? Другое слово. Стала... стала зрелой женщиной. Смотрит на меня. Тоже ищет перемен.
— Ты знаешь, Паш, не надо. Я на секундочку подошла, не ожидала тебя увидеть. Дело в том, что у меня... у меня здесь... встреча, ну, ты понимаешь?
Заливается краской... так же, как раньше. Только нос не краснеет, оставаясь белой вороной на пунцовом лице. Даже удивительно. Интересно, перед операцией ее предупреждали об этой аномалии? «И последний пункт. Пациент не имеет возражений против того, что его новый нос не будет краснеть ни от смущения, ни от алкоголя. Дата, подпись».
— Да все в порядке, на самом деле мне уже давно пора идти, я и так тут засиделся. Рад был тебя увидеть, Инга...
— Тебе и вправду надо уходить? — В ее голосе послышалась благодарность. — Ну, тогда счастливо. Я тоже... я тоже была рада тебя увидеть. Знаешь, ты выглядишь по-другому, глаза другие. Я никогда не думала, что у тебя так изменятся глаза.
— Ну и что случилось с моими глазами? — улыбнулся я.
— Я вижу в них любовь... Любовь... и боль.
Пожалуй, она чересчур умная девушка, думал я, выходя из кафе. В дверях я чуть не столкнулся с интересной брюнеткой в красном кожаном пиджаке. Настолько интересной, что даже решил обернуться, чтобы разглядеть ее повнимательнее. Чтобы заметить, как она поспешит к Инге и они обменяются поцелуями. Чтобы понять, что вижу не подружек, а любовниц... «У меня давно не было мужчины». «У тебя такие красивые руки, как у женщины». И кого здесь оставили с носом?
***
— Ты не мог бы вынести мою утку, она уже переполнилась, а сестричка все не идет? — виновато улыбнулся Виталик.
— Не вопрос. Конечно вынесу, давай.
У меня был перерыв между курсами химиотерапии, но домой не отпускали, поскольку кровь никак не могла восстановиться. Ходячие больные разбрелись на выходные по домам, и в это воскресенье кроме меня с Виталиком здесь никого не осталось.
Я всегда ненавидел разговоры на тему «кто от чего помирает», которые постоянно велись в палате. Отгородившись наушниками плеера от внешнего мира, я защищал себя от дурацких вопросов, всем своим видом показывая, что не намерен вступать в маленькое общество анонимных полутрупов. Но когда в палате остались мы вдвоем, мне почему-то стало неудобно делать вид, что я не замечаю его присутствия, так что поневоле пришлось выслушивать очередную исповедь бегущего от смерти.
Все началось в конце апреля 1986 года, когда Виталика, служившего тогда командиром вертолетного отряда гражданской авиации, подняли с постели, чтобы отправить в срочную командировку куда-то под Киев. Все подробности летчики узнали уже на месте, но отказываться было поздно — приказ есть приказ. Тем более что об истинных масштабах грозившей им опасности никто из ликвидаторов не подозревал. Они совершили несколько десятков вылетов, сбрасывая на взорвавшийся реактор сотни килограммов свинца, доломита, бора и прочего «мусора», заработав при этом щедрые командировочные и не менее щедрые дозы облучения.
Несколько лет после Чернобыля Виталик продержался как ни в чем ни бывало, а потом все же накрыло. Без всяких интродукций. В один прекрасный день он чихнул и потерял сознание. Впал в кому. Рентген показал, что в носоглотке завелся какой-то инфильтрат, врачи заподозрили запущенный гайморит. Из комы его через несколько дней вывели («Я всю кому пролетал, как придурок, на своем вертолете»), «гайморит» вылечили и отправили поправляться домой. Радовался Виталик недолго, спустя месяц что-то защемило слева в груди, хотя на сердце он никогда раньше не жаловался. И снова — в больницу, но на этот раз диагноз был совсем неутешительный: требовалась срочная операция по установке искусственного трехстворчатого клапана, иначе через считанные недели сердце могло перестать биться. «Что за херня? — удивлялся Виталик. — У меня же со здоровьем всегда все было ништяк. А тут одно за другим посыпалось!» О своей краткосрочной командировке он тогда даже не вспомнил, sancta simlpicitas. По знакомству удалось попасть без очереди к знаменитому московскому кардиохирургу, на операцию к которому записываются чуть ли не за десять лет. Он успешно вшил Виталику клапан, а перед выпиской из больницы посоветовал сделать анализ крови на иммунологию, чтобы исключить самые зловещие подозрения, и постучал костяшками пальцев по столу. Ламинатное покрытие столешницы в кабинете кардиохирурга не смогло заменить собой дерево, и вместо результата анализа Виталик получил приговор — саркома. Требовалась жесткая химиотерапия и пересадка костного мозга, но несмотря на то, что каждый упущенный день уменьшал шансы на спасение, с лечением нужно было повременить, поскольку сердце еще не совсем привыкло к клапану. Тут только Виталик и вспомнил о Чернобыле, стал вызванивать по разным городам своих напарников по злосчастной командировке, но оказалось, что никого уже нет в живых. Сдаваться не хотелось. Превозмогая боль, он каждый день выходил на улицу, чтобы «разгулять» сердце. Виталик улыбался сквозь слезы первым распустившимся почкам, каждой щебечущей птахе, гавкающей псинке и мурлыкающему котейке. Раздражали его только симпатичные девчонки на высоких каблуках, спешащие на свидания в соседний сквер. Раздражали вовсе даже не тем, что олицетворяли собой радости жизни, которые были теперь Виталику недоступны. Проблема заключалась в другом: распиленная во время операции грудина срасталась очень медленно, и лишившееся привычной защиты сердце неадекватно реагировало на любой ритмический шум извне, вступая с ним в резонанс. Под звонкий перестук каблучков по асфальту сердечная мышца начинала сокращаться особенно бойко, заставляя пластиковый клапан трудиться с большими перегрузками. Так что едва завидев барышню на каблучках, Виталик спешил укрыться в ближайшем подъезде, чтобы исключить вероятность смертельного резонанса.