И вот наступил тот день, вернее, вечер. У Стефы начались схватки. Извозчик Саксон до глубокой ночи дежурил на своем фаэтоне, во дворе собралась толпа, и когда доктор Беленький сказал, что пора, ее бережно не вывели, а вынесли из дома, усадили в фаэтон, укутали одеялами и, осыпав предварительно Саксона всеми проклятьями, чтоб он не смел быстро ехать, отправили Стефу в родильный дом.
В ту ночь наша улица не спала. Несколько самых ретивых женщин вместе со Шнеером остались в коридоре родильного дома ждать вестей. Остальные нервничали в своих домах. Моя мама каждые полчаса вставала пить, а отец жег спички, проверяя время на часах. Из-за них не спал и я, и когда на рассвете глянул в окно, то увидел в предутренней мгле, как светятся окошки на всей нашей улице.
В восемь часов утра пришло первое известие. Радостное. Стефа родила. Мальчика. Весом почти в четыре кило. И люди высыпали на улицу, бросились к соседям с поздравлениями. Моя мама всхлипнула и сказала, что гора с плеч.
В девять часов утра пришло второе известие. Стефа скончалась. От родовой горячки. И это было неожиданно, как удар по темени.
Улица опустела, как будто ее вымели, и дома сжались, ушли в снежные сугробы.
Такого плача, таких стонов, когда рыдают и голосят сразу в сотне домов, я никогда не слыхал и надеюсь, что и впредь не услышу. Стало до того страшно, что и мы, дети, не сознавая всего, но видя горе наших матерей, заревели, как от самой большой обиды.
И еще много дней потом, встретив Шнеера, совершенно потерявшегося и обалдевшего, одинокого, как бездомный пес, люди начинали плакать.
Похороны Стефы были такими пышными, каких наш город не помнил, и за гробом, который везли на грузовике, шли тысячи плачущих людей. Как будто хоронили самого дорогого и важного для всех человека, а не бедную Стефу, которую до того, как затеяли свадьбу, никто и не замечал. Плакало, рыдало доброе, любвеобильное сердце нашей улицы, горевало о том, что так внезапно оборвались общая радость и общие заботы. Саму Стефу, как человека, оплакивал один Шнеер, о котором совсем позабыли, погрузившись в траур.
Остался жить ребенок — плод духовного взлета всей Инвалидной улицы. Каждая семья хотела взять ребенка себе, но был живой отец Шнеер, который впервые показал, что и у него есть характер. Ребенка, сказал он, никому не отдаст и будет сам растить. Наших женщин охватила паника: что будет с бедным ребенком в руках у грубого неотесанного тележечника?
Спор разрешил доктор Беленький.
Ребенок, пока не подрастет, будет в государственном Доме малютки, где обитают подкидыши, но где обеспечен нормальный медицинский уход. А там — видно будет.
Улица, поворчав, согласилась. Немного по-упирался Шнеер, который проявил вдруг бешеное отцовское чувство и никого к ребенку не подпускал. Но авторитет доктора Беленького сломил и его.
Ребенка забрали в Дом малютки, и в тот же день Шнеер выбросил свою тележку и нанялся в этот Дом, полный орущих младенцев, истопником, чтобы всегда быть рядом со своим сыном.
Страсти на Инвалидной улице вскоре улеглись. Стало скучно и неуютно. И снова у колонки начались бурные ссоры и драки, и неприязнь потихоньку овладела женскими сердцами, как в доброе старое время.
Что еще остается прибавить к этой истории?
Всего несколько слов.
Началась война. Немцы подошли к нашему городу, и кто успел, убежал. Дом малютки эвакуировали на автобусах, и Шнеер с ребенком получил там место. Но в своей безумной любви к сыну он совершил непоправимое. Схватив младенца, унес его к себе, в конуру.
Шнеера расстреляли вместе с ребенком. И они покоятся в общей могиле, которой стал противотанковый ров, вместе со многими из тех, кто так весело и от всей души гулял на свадьбе. На такой свадьбе, какой уж больше никогда не будет.
Легенда четвертая
КТО, НАКОНЕЦ, ЧЕМПИОН МИРА?
Каждая улица имеет начало и конец. Инвалидная тоже. Но если другие улицы начинаются где-нибудь, скажем, в поле и кончаются где-нибудь, скажем, возле леса, то наша — извините! — ничего похожего. Наша брала свое начало от большого старинного городского парка, именуемого Сад кустарей. Кустарь — это уже сейчас вымершее понятие и на нормальном человеческом языке означало — ремесленник, то есть портной, сапожник, часовщик, носильщик, тележечник, извозчик и даже балагула. Были кустари-одиночки, их особенно прижимали налогами, как частников, и они кряхтели, но все же — жили, и были артели кустарей, которым покровительствовало государство, считая их полусоциалистической формой производства, и если артельные кустари не воровали, то их семьи клали зубы на полку, то есть не имели, что в рот положить.
Все кустари, обладатели членских билетов профсоюза, пользовались правом бесплатного входа в Сад кустарей, и поэтому половина города паслась там даром. Но эта привилегия не касалась членов семей, и мы — другая половина города — от этого жестоко страдали и сходили с ума от явной несправедливости, существующей в государстве, где нет классов, а следовательно, и классовых противоречий.
Кончалась улица, или, если хотите, начиналась — это зависит оттого, с какой стороны посмотреть — стадионом «Спартак». Без этого стадиона я не мыслю жизни нашей улицы. Когда происходил футбольный матч или соревнование по поднятию тяжестей, наша улица пустела и только древние старухи оставались в домах следить, чтобы малыши не сожгли дом, и завидовали остальным, которые получали удовольствие на стадионе. Но даже эти старухи были в курсе всей спортивной жизни.
Когда после матча со стадиона по нашей улице валила толпа, возбужденная, как после драки, и разопревшая, как после бани, эти беззубые старушки уже дежурили у своих окошек и на улицу сыпался град вопросов:
— Кто выиграл?
— С каким счетом?
— А наш хавбек опять халтурил?
— Центрфорвард не мазал?
— Вратарь не считал ворон?
Дело в том, что футбольная команда «Спартак» в основном формировалась и пополнялась с нашей улицы. Все игроки были евреи, кроме тройки нападения — братьев Абрамовичей. Абрамовичи, Эдик, Ванька и Степан, невзирая на еврейскую фамилию, были чистокровными белорусами, но охотно откликались, когда к ним обращались по-еврейски. Должен признать, что в нашем городе не было людей, не понимавших по-еврейски. За исключением, может быть, начальства, упрямо и с ошибками говорившего только на государственном языке — русском.
О футбольной команде так и говорили: в ней все евреи и три Абрамовича. Все футболисты, как и вообще любой нормальный человек с нашей улицы, имели клички. Порой неприличные, произносимые только в узком мужском кругу. Но во время матча, когда страсти закипали и стадион стонал, подбадривая и проклиная своих любимцев, почтенные матери семейств басом орали эти клички, не вдумываясь, а, вернее, забывая об их истинном смысле и совсем непристойном звучании.
Футбол был так популярен у нас, что когда хотели вспомнить о каком-нибудь событии, сначала вспоминали футбольный матч той поры, а потом уже точную дату события. Например.
— Мой младший, продли ему Господь его годы, родился как раз перед матчем, когда десятая и одиннадцатая кавалерийские дивизии играли три дня подряд на кубок города и все с ничейным счетом. Хоть ты убейся! И кубок вручили по жребию. А это уже совсем неприлично, и так у самостоятельных людей не бывает. Следовательно, мой младший родился… подождите… июнь… июль… в августе.
И назывался абсолютно точно год рождения. Или.
— Моя бедная жена скончалась в этом… как его!.. Сейчас вспомню, в каком году. Ну, конечно, это было в тот самый день, когда корова директора стадиона Булкина весь первый тайм спокойно паслась на нашей половине поля, когда «Спартак» играл с первой воздушной армией. А во втором тайме, когда поменялись воротами, снова паслась на нашей половине. Это был матч! Полное превосходство! Мяч ни разу даже не залетал на нашу половину поля, и корова директора Булкина так хорошо наелась травы, что вечером дала на два литра молока больше. Значит, моя бедная жена умерла…
Итак, Инвалидная улица начиналась Садом кустарей и кончалась стадионом «Спартак» или, наоборот, как хотите, это роли не играет, и мы, аборигены Инвалидной, по праву считали и Сад и Стадион продолжением своей улицы и никак не могли привыкнуть к тому, что туда нахально ходят люди и с других улиц.
Уже в мае мы с замиранием сердца следили, как рабочие устанавливают высоченные столбы, сколачивают из неструганых досок длиннющие, но круглой формы скамьи. А потом, в одно прекрасное утро, над вершинами старых лип конусом поднимался к небу парусиновый шатер. Это означало, что в нашем городе открывает свои гастроли цирк «Шапито».
Дальше я рассказывать не могу. Потому что мне надо успокоиться и прийти в себя.
Как говорится, нахлынул рой воспоминаний. И среди них самое важное и драгоценное — история о том, как я, пацан, и если разобраться — никто, как говорила мама, недоразумение природы, целых три дня был в центре внимания всей улицы и взрослые, самостоятельные люди не только разговаривали со мной как с равным, но открыто завидовали мне.