Мои ботинки от Берлути постепенно разваливались, еще пару недель они, может, и выдержали бы, но потом неизбежно должен был наступить конец. В подметке левого ботинка уже протерлась дыра. Большим пальцем ноги я чувствовал камни, а маленькие частички гравия при ходьбе проникали сквозь дырку внутрь. Правый ботинок на носке совсем разлезся по шву, кусок обтрепавшейся по краю кожи уродливо топорщился.
Так, значит, лучшие ботинки в мире не могут выдержать даже месяца в горах, подумал я; и тут мне снова вспомнился Кристофер, то, как в комнате, где он умирал, я повернул эти самые ботинки носками к стене, – но когда я попытался представить себе лицо Кристофера, я, как ни старался, уже не смог его увидеть.
По совету проводника я начал вечерами, незадолго до отхода ко сну, мастерить для себя новую обувь: зажав между двух плоских камней три полосы фетра, которым предварительно придал форму подметок, я колотил по ним другим камнем, а потом прошил все три слоя по ранту с помощью костяной иглы, которую проводник мне одолжил. Он сказал, что фетр годится для всего; в сущности, чтобы выжить здесь, наверху, человеку и не нужно ничего, кроме фетра.
Мы с каждым днем все больше обрастали грязью, только дважды нам попадались небольшие ручьи, тогда я раздевался догола и мылся в ледяной воде. Мы наполнили наши походные фляги чистой водой, у проводника была еще канистра для бензина из белого пластика, которую он носил на спине во время переходов, а теперь, у ручья, опустил горлышком под воду и подождал, пока она наполнится доверху.
Грязь и пыль придавали нам и нашим одеяниям все более безобразный вид, как будто по мере подъема в гору мы постепенно покрывались какой-то коростой. Мне казалось, что на наших телах мало-помалу нарастает слой лака, как если бы мы были полотнами старых мастеров – картинами, которые на протяжении столетий столько раз реставрировали, что оригинал уже невозможно ни распознать, ни даже вспомнить.
Наши губы потрескались, и уголки рта болели; я научился не проводить кончиком языка по пересохшим губам, потому что от этого становилось еще хуже; слюна тотчас высыхала, и хотя я больше не облизывал губ, вокруг рта образовались большие волдыри.
Когда мой проводник заметил это – как-то вечером мы сидели в палатке и я размотал с головы полосы фетра и шарф, – он дотронулся рукой сперва до своего, потом до моего рта.
Потом достал из своего рюкзака маленький глиняный горшочек, снял крышку и показал, что я должен намазать его содержимым губы. В горшочке была белая, с желтоватым отливом паста, которая пахла отвратительно – старой, медленно околевающей козой.
Это масло яка, сказал он, ну же, – и я, пальцем зачерпнув из горшочка, размазал немного масла себе по губам. После этого волдыри прошли и губы уже так не болели, но зато днем, пока я шел, фетровые повязки пропитались маслом и теперь этот резкий козий запах постоянно присутствовал у меня под носом.
Я дал проводнику достаточно денег, чтобы он сопровождал меня пешком до самого подножия горы Кайлаш, в Тибет, – дал, если я правильно помню, несколько тысяч долларов. Через каждую пару дней я его спрашивал, действительно ли этих денег хватит, и он всегда только кивал в ответ и отводил взгляд в сторону; у меня сложилось впечатление, что мои вопросы о деньгах его обижали. Доллары, конечно, были Маврокордатовы, но он-то этого не знал.
Я останавливался, опершись на палку, и заводил разговор о деньгах. Горы подавляли меня. По вечерам мы долго смотрели друг на друга. У нас обоих отросли солидные бороды.
На тридцать первый день мы увидели старого монаха, который выскочил перед нами на тропу, как будто специально прятался за скалой, поджидая нас. Он стоял там со своим бритым черепом, в темно-красном, почти лиловом одеянии, и руками делал странные знаки. Его плечи окутывала желтая шаль, в уголках рта от постоянного истечения слюны образовались корочки.
Мы хотели обогнуть его, как положено, слева, но когда поравнялись с ним, он внезапно ударил нас обоих ладонью по спинам. Поскольку я тогда шел впереди, он сначала стукнул меня, я обернулся и посмотрел старику в лицо – в тот момент, когда он бил по спине моего проводника. У него был только один хороший глаз, а вместо другого – белая и пустая глазница.
Он тоже зыркнул на меня, при этом высунул язык, быстро приподнял спереди обеими руками свою рясу и показал ничем не прикрытый член. Я бросился бежать вверх по тропинке. Монах, очевидно, был не в своем уме.
Потом, уже перейдя на шаг, я до самого вечера, пока не стемнело, описывал палкой круги перед своими ногами, как будто мог таким образом отогнать преследовавшее меня страшное лицо старого монаха. Мой же проводник не упомянул его ни единым словом.
Ночью мы тайком перешли китайскую границу; я видел во тьме, как светились, будто в кошмарном сне, горы, это голубоватый снег мерцал в лунном свете.
Ледяной ветер усилился, но зато теперь видеть можно было яснее и дальше. Неизменная, забивающаяся во все щели пыль высокогорных плоскогорий, которые располагались ниже, уже не носилась в воздухе вокруг нас, теперь мы шагали по снежным полям, днем сверкавшим на солнце. Мне приходилось прищуривать глаза даже под фетровой повязкой: они болели от слепившего меня блеска.
Ботинки от Берлути, естественно, промокли и практически развалились. На моих носках образовались ледяные наросты. Я боялся обморозить ноги и часто просил проводника о привале. Но пока я стягивал ботинки и окоченевшими руками растирал пальцы ног, чтобы восстановить кровообращение, он шел дальше; часто я вновь встречался с ним лишь после того, как километр или два бежал следом – и находил его терпеливо поджидающим меня у какой-нибудь скалы.
В конце концов мы бросили канистру для воды у одной из горных осыпей, потому что теперь могли утолять жажду просто снегом. Как-то ночью прошел снегопад, но это, как объяснил мой проводник, не была настоящая снежная буря, в противном случае нам пришлось бы оставаться в палатке на протяжении многих суток. Нам действительно очень повезло с погодой.
Целыми днями я втыкал свою палку в тонкий слой снега, а когда хотел пить, наклонялся вниз. Я не был ни счастлив, ни несчастлив.
Однажды во второй половине дня, когда заснеженные горы уже остались позади и солнце заливало все вокруг сияющим блеском, мы добрались до берега невероятно большого на вид, окрашенного в бирюзовый цвет озера. Резкий ветер дул над водой и гнал перед собой маленькие волны, которые разбивались о камушки у наших ног.
Мы мигом скинули рюкзаки, вылезли из своих фетровых обмоток и прыгнули, оставшись в одних трусах, в ледяную воду. Казалось, в озере не было никаких рыб, никаких раков и вообще никакой жизни, даже водорослей – только студеная чистая вода. Плавая, мы могли видеть озеро насквозь, до самого дна.
Мы вновь и вновь ныряли, смеялись, брызгали друг на друга водой и оттирали светлым песком со дна озера ту корку, которая наросла на нашей коже за последние несколько недель. Это купание было подобно благовонному умащению. Я еще никогда не чувствовал себя таким чистым, таким очистившимся до самых потаенных глубин.
Когда мы поплыли назад к берегу, там стоял монах в темно-красном одеянии. Я сперва подумал, это тот самый свихнувшийся монах, которого мы встретили на прошлой неделе, и быстро нырнул под воду; но проводник вытащил меня наверх, ухватив за волосы, и сказал, что нет, это совсем не он, чтобы я сам посмотрел – этот гораздо моложе.
Мы, размотав рулон, вытерлись фетром, с наших бород стекала вода. Я дрожал. Моя кожа покраснела и горела от холода.
Пока мы опять обматывались полосками фетра, молодой монах подошел поближе, присел на корточки и стал внимательно изучать наши трусы, которые мы разложили на солнышке, на плоском камне, для просушки.
Мои трусы были от Brooks Brothers, клетчатые, в мадрасском стиле. Монах поднял их с камня и умоляюще посмотрел на меня. Я жестом дал понять, что буду рад, если он возьмет их себе. Монах улыбнулся, спрятал трусы в оранжевую сумку, которая висела у него на плече, и робкими шагами приблизился к нам.
Я закутался во все свои одежки и наконец, постепенно, вновь согрелся. Проводник достал газовую плитку и занялся приготовлением чая. У нас еще сохранилось немного сухого молока в пакете, и проводник высыпал эти остатки в чай.
Монах сел рядом со мной на камень, и мы вместе стали смотреть на гигантское озеро, а он в это время играл волосками на моем предплечье, дергал за них, как будто я был маленькой обезьяной. Он, смеясь, показал на собственное, совершенно безволосое плечо, потом опять перевел взгляд на озеро и замечательно похоже изобразил мычание коровы или быка.
Потом взял мою палку и из кошелька, спрятанного где-то в складках его робы, достал маленький ножик. Воткнув лезвие в острый конец палки, он начал что-то выпиливать, пока конец не оказался разделенным на три части; убедившись в качественности своей работы, он отдал палку мне.